Глава 13: Письмо из золотого Ада
В лесную глушь Бладхольма почту привозили редко, и каждый конверт казался вестником из другого, давно забытого мира. Письмо пришло за два дня до Сочельника, когда мороз впивался в камни собора с такой силой, что они трещали, как кости. Оно выглядело чужеродным на грубом дубовом столе Михаэля: тяжелая, дорогая бумага, пахнущая благовониями, которые не встретишь в этой глуши, и печать на письме — тяжелый красный воск с гербом столичной епархии — выглядела на фоне этой лесной нищеты как кровавое пятно на снегу.
Михаэль долго не решался его вскрыть. Он смотрел на изящную вязь своего имени на конверте и видел в этих буквах пальцы Габриэля. Но это не было письмо от «Габи». Это было официальное послание, облаченное в броню этикета и церковного пафоса. Золотое тиснение по краям листа резало глаза. Каждая завитушка заглавных букв кричала о том, насколько высоко вознесся Габриэль и как глубоко внизу остался Михаэль.
Для Михаэля эта бумага несла не просто вести, она была вещественным доказательством того, что Габриэль теперь принадлежит Базилике.
Михаэль мерил шагами свою тесную целлу, и тень его металась по стенам, как крылья подбитой птицы. Его бесы шептали ему: «Смотри, он забыл тебя. Он пишет тебе как господин слуге. Он не тонет, а купается в золоте, пока ты греешь руки над огарком свечи».
Михаэль чувствовал тошноту при мысли о том, что Габриэль сейчас, возможно, стоит по правую руку от Валериана на торжественной мессе, сияя в своем адьюторском облачении, и тысячи людей склоняются перед его красотой, не зная, какая пустота зияет у него внутри.
«Ты сам его туда отправил, — грыз его червь Точильщик. — Ты сдался, бессильный, жалкий кузнец, да и что ты им всем сделаешь?».
Михаэль сел за стол, коснувшись пальцами печати. Холодный воск обжег кожу. Он знал, что внутри этого конверта — не просто слова. Там затаилась весть, которая могла раскрошить хрупкий лед, на котором он держался в Бладхольме, и он отчаянно хотел думать, что не найдет там именно то, чего ждал. Каждую ночь. Каждую проповедь. «Ты обещал», выщелкивал зубами червь. Ты обещал.
Он слышал, как за дверью, в ризнице, старая Маргарет шуршит метлой, и как во дворе гремит своим неестественным, гулким басом «воскресший» Олсон. Весь мир вокруг него превратился в площадную казнь, и это письмо было приговором, который ему предстояло прочесть.
Михаэль взял нож для бумаг. Его рука, обычно твердо держащая как крест так и кузнечный молот, заметно дрожала. Он знал: стоит сломать печать, и Габриэль — тот, настоящий, из плоти и крови — окончательно исчезнет, уступив место тому, что написано в этом «богатом» письме.
Наконец, словно висельник шагнул с края эшафота, он вскрыл конверт, и по комнате поплыл запах дорогого масла и качественно выплавленного медового воска, чуждый этому краю дегтя и хвои.
Михаэль разгладил лист на столе, и в неровном свете свечи почерк Габриэля показался ему россыпью драгоценных, но холодных камней. Он читал, и с каждым словом Точильщик внутри него сжимался в тугой, пульсирующий ком.
«Возлюбленному во Христе брату нашему Михаэлю...»
Эти слова били наотмашь. Габриэль писал о своем нездоровье — о «бледности духа и слабости телесной», из-за которых Его Благоговение Валериан, в безграничной милости своей, дозволил Адьютору провести Рождество в тихом уединении северных пределов, под присмотром старого друга.
Но Михаэль видел не бумагу. Он видел черного, длиннолапого паука. Валериан стоял за спиной Габриэля, накинув петлю из паутины ему на тонкую шею, когда тот выводил эти буквы. Михаэль почти физически чувствовал запах тяжелых благовоний архидьякона и слышал его вкрадчивый шепот, диктующий Габи каждую фразу. Это не было письмом друга. Это был документ о праве собственности.
Между строк, за всеми этими «милостиво отпустил» и «благословенный отдых», сочилась ядовитая издевка. Валериан не отпускал Габриэля, а выгуливал его на коротком, невидимом поводке из своей липкой прочной паутины. Он словно говорил Михаэлю: «Смотри, я возвращаю тебе его на денек, как возвращают сломанную игрушку. Посмотри, как он теперь пропита моим ядом, которым я его наполняю с детсва. Посмотри, как он боится вздохнуть без моего повеления. Он — мой, Михаэль. Каждая жилка на его запястье, каждый изгиб его мысли, каждая искра в его душе теперь принадлежит Базилике. И мне».
Михаэль дочитал до конца, где подпись «Speculum Adjutora» выглядела как клеймо на теле раба. Он уже хотел смять письмо, но взгляд зацепился за странную деталь. Speculum… Зеркало. Особо изощренная издевка, плевок желчным ядом в глаза Михаэлю — не официльный титул Габриэля, а его, видимо, новое прозвище в пресвятых застенках пыточной вонючего старого паука. Зеркало, тень, отражение. В глазах Михаэля все потемнело, осталось лишь окошко, вроде тех, что оставляет горячая ладонь на вымерзшем стекле, сквозь которое он видел что-то важное в строчках. Габриэль всегда был мастером каллиграфии, но здесь, в описании «смиренных молитв о спасении», буквы едва заметно изменили свой наклон. Совсем чуть-чуть, так, что заметил бы только тот, кто годами изучал каждое движение его руки. В эту изысканную вязь был вплетен тайный знак — едва уловимая в латинских окончаний, которая складывалась в скрытый смысл, недоступный цензорам Валериана.
Михаэль замер. Его дыхание стало тяжелым. Габриэль не просто ехал «подлечиться». Он стремился к нему за обещанием. Тем самым, которое он взял с Михаэля в их последнюю ночь в Хельмгарде, когда небо над ними казалось расколотым, а будущее — невозможным.
Этот знак был как тихий стон из глубины запертого склепа. Габи просил его не о помощи, не о спасении — он требовал исполнения долга, который Михаэль поклялся выплатить, когда придет время.
Михаэль медленно опустил письмо на стол. В ризнице за дверью снова послышался гулкий, неестественный хохот Олсона — тот праздновал свое «чудо». В ту же секунду Михаэля прошила судорога — такая резкая и мощная, что он рухнул на колени, едва успев упереться руками в щербатый пол. Внутренности скрутило тугим узлом, и в животе вспыхнул сухой, яростный огонь, точно он проглотил горсть горящей серы. Это было не просто недомогание — это бесы Бладхольма, почуяв близкую поживу, устроили в его нутре дикую пляску. Он согнулся пополам, хватая ртом холодный воздух кельи, но в легкие проникал лишь запах тлена и мокрой хвои. Время пришло. То, что казалось далеким кошмаром на пристани в столице, теперь стояло на пороге, облаченное в чинные строки письма.
— О Господи... — выдохнул он, и тут же осекся.
Слово застряло в горле горьким комом. Михаэль осознал с леденящей ясностью: молиться некому. Нельзя просить сил у Бога на то, чтобы лишить жизни Его служителя, пусть даже эта жизнь стала для Габриэля незаживающей язвой. Бесполезно просить утешения у Неба, нет там его ни капли к таким, как Михаэль, кто выбрал Ад ради любви к другу. Он был один — зажат между молчанием небес и ликующим воем лесных теней.
Бесы под полом и в щелях стен скреблись, радостно подхихикивая на грани слуха. Они чувствовали, как Михаэль плавится от смертельного отчания. Каждая мысль о Габриэле, о его тонкой шее, о его тихом «Обещай!», отзывалась в Михаэле новой вспышкой боли, от которой темнело в глазах. Его жгло изнутри осознание: он сам выковал этот клинок, и теперь ему придется вогнать его в единственное сердце, которое билось в такт с его собственным.
Его снова скорчило. Он вцепился ногтями в половицы, оставляя борозды. Сил не было. Не было ни праведного гнева, ни холодного спокойствия — только эта выжигающая внутренности мука и понимание, что бежать некуда. Бладхольм сомкнул свои челюсти.
— Я не смогу... — прохрипел он в пустоту угла.
Но эхо, донесшееся из леса, прозвучало как насмешливое «Сможешь». Бесы знали его лучше, чем он сам. Они знали, что кузнец всегда доводит работу до конца, даже если наковальней служит его собственная душа.
Михаэль остался лежать на полу, содрогаясь от огня, который не давал тепла. Скоро повозка разрежет туман, и Габриэль привезет в этот забытый богом край свою невыносимую просьбу.
In bundle
бладхольм