Закулисье Вестеста

Закулисье Вестеста 

Создатель Фэнтези Лора

47subscribers

47posts

Глава 1. Путешествия Шута Альбарецци

Вот что по-настоящему забавно: три дня подряд я, личный шут Его Величества Филиппо III Фисильского, участвовал в охоте на кабанов по селесийскому побережью. Хотя назвать это охотой — всё равно что назвать дуэлью спор двух рыбаков за улов. Кабаны, стоит признать, вели себя благороднее королевского двора: по крайней мере, когда в них летели стрелы, они не пытались сочинять сонеты в своё оправдание.
На четвёртое утро, когда туман ещё цеплялся за кипарисы, король, лениво обмахиваясь моим же пером — вот вам и отношение к персоналу, — изрёк с важностью, достойной лишь пустой казны:
«Срочно выдвигаюсь к Великому Магистрату. Плати ему авансом, иначе он начинает считать…»
И, разумеется, кивнул на меня — словно я ходячая расписка в мелком почерке.
Переводя с королевского на человеческий: деньги закончились, а Магистрат, хранитель больших счетов и ещё больших претензий, требует взнос заранее — особенно за таких, как я. Шут в королевстве без золота — как мед без пчёл: все притягиваются, но пользы никакой.
Меня списали. Роскошную мебель хотя бы забирают в зал. Меня оставили в лесу.
Но скучно ли мне одному? Ах, любезный читатель, конечно нет. Я же не просто шут — я эмблема интриги, герб абсурда, живое напоминание о том, что даже палач может улыбнуться, если его достаточно долго щекотать.
И стоило только королевской тени исчезнуть за винными погребами (судя по пятнам на плаще, именно туда он и направился), как судьба уже ткала следующий узор. На окраине леса меня поджидал караван воинов — те самые атасанские солдаты, что куют железо не только в кузне, но и в каждой своей мысли. Луки наготове, сабли сверкают под солнцем. Во главе — Амир аль-Умара. Человек столь серьёзен, что даже его тень марширует строем и даёт честь самому себе.
Он ищет род Сольдицци. И вот я, единственный в радиусе трёх лиг, кто вообще знает, как писать это имя без ошибок, выступаю вперёд с самой широкой улыбкой:
— О, господа! Я кривлялся у них на подряде, дорогу знаю, каждый изгиб! За сущие мелочи проведу вас хоть в самую душу их интриг.
Амир не поверил. Нет, не потому что я лгу — к лжи у него давно иммунитет. Просто чужой юмор для него — как яд. Но уважение дрогнуло: человек, что добровольно ведёт атасанскую армию сквозь враждебные земли, достоин хотя бы полуулыбки.
Шагаем вперёд. Холмы закатываются волнами, в воздухе — запах острого сыра и прелой политики. Каждый шаг отзывается эхом старых песен и новых долгов.
И вот, как из пыльной легенды, появляется гном. Лысый, как камень, крикливый, как предвыборная кампания. Ростом с налог на соль, но орёт, будто собирает всю казну одного из вассальных королевств:
— Чужеземцы! Домой! Пока сапоги ещё целы!
Солдаты — хвать за сабли. Амир поднимает палец: не надо. Я выдвигаюсь вперёд, сцепляю руки на груди, словно священник, что собирается исповедовать мироздание:
— Дружище, ты чей будешь? Мы придём и уйдём, как твои волосы в сезон линьки.
Гном, видимо, вспомнил, что его волосы сбежали в эмиграцию лет двадцать назад, захныкал и полез в кусты, искать там либо аргументы, либо остатки достоинства.
Солдаты хохотнули. Даже Амир уголком губ признал: жизнь ещё может удивить.
Мы дошли до таверны. Перекрёсток трёх дорог и пяти грехов. Словно сердце местной философии: сюда стекаются дороги, души и те, кто уже ничего не боится.
В зале, поперёк лавки, растянулся король Франовии Людовик Анри. Лицо его — смесь вина, слёз и, как бы это сказать помягче, плохо подписанных договоров. Он выглядел так, словно пытался запомнить, как его зовут, но каждый раз проигрывал этой задаче.
И знаешь, читатель, в этом была своя гармония. Мир Вестеста не рушится внезапно — он плывёт по течению абсурда. Сначала — глупость. Потом — гордость. Потом — кабаны, что благороднее поэтов.
А потом шуты. Чтобы кто-то напомнил: если на сцене трагедия — смейся первым.
За соседним столом — дварфы-топорники. Их густые бороды пахнут порохом и обидой на высоту дверных проёмов.
Я заказываю местный деликатес:
«Тонкая лепёшка с начинкой, нарежьте треугольниками, чтобы народ подумал, будто повар знает геометрию. И пару бокалов вина...».
Атасанцы:
«Мы воины. Алкоголь — табу».
Я:
«Хорошо... Дело ваше.».
За стойкой — тип с монеткой. Лицо — будто его нарисовал художник-минималист: две линии да веер угрозы. Назовем его Чигирецци(Хотя... Имени я его не знаю... но, думаю он будет не против...)
Дверь отлетает, как если бы совесть дварфов вдруг решила вернуться. Фридрих скользит внутрь — безмолвный, как счёт за похороны. Атасанцы — каменный строй, руки на эфесах, но мечи не вынимают: никто не хочет быть первым покойником.
Чигирецци бросает монетку:
«Выбирай: орёл — живёшь, решка — мёртв».
Фридрих: молчание.
Кинжал — свист! — Фридрих — шурх! — и меч чужой рубится надвое. Монета звякает на пол. Чигецци дрожит... Фридрих шепчет дату. Поверьте: когда он шепчет дату, в календаре на этот день появляются кровавые скидки. Прошло время. Слышны крики. Фридрих уходит.
Тавернщик орёт:
«УБИЙЦА! СХВАТИТЕ!»
Солдаты морально собираются, но Амир — прошептал глухое «Нет». И правильно: в таблице «Кто сильней» Фридрих — это графа «Да».
Чигецци испаряется через черный ход, я подобрал монетку. Я сунул её за пазуху — вдруг пригодится оплатить будущее?
На сцену выходит Солис — рыжий катландец-авантюрист ростом с мою самооценку (то есть внушительный). Берёт две рюмки настойки (одна «на пути назад»), видит, как дварфы клюют Людовика за политику, и бам! — превращает топорный рок в балет щекотки. Дварфы летят под стол, Луи, мурлыча, выносится катландцем наружу.
«Вот почему воинам и государям нельзя пить».
Амир подмечает.
А я возражаю:
«Не пить — безопасно. Зато скучно, как лекция о достоинствах камня».
Когда таверна стихла, Амир буркнул:
«Место дрянное... Где охраники трактира?...».
Я парировал:
«Там, где не стоят стражи, обычно и начинается настоящая драма. Ты ведь не нанимаешь музыкантов охранять тишину, верно?»
Он хмыкнул. Думаю, согласился.
Мы вышли в ночь; луны две, как два ока сплетни. Куда-то впереди ждёт род Сольдицци. Амир пока не в курсе, война с казаками пока не началась, а монета Чигирецци — всё ещё греет грудь, напоминая: каждый бросок может быть последним… если рядом Фридрих.
— Почему, — сипит Амир аль-умара, — ваши короли шастают по притонам без стражи?
Я, естественно, не упустил шанс:
«Ваше превосходительство, в нашей школе дипломаты вручают визитки, а короли — свою голову на кон. Экстрим — высшая форма дипломатии!»
Вот тут дверь распахивается, лавина кирас, щитов и начальственных усов влетает:
— ГДЕ КОРОЛЬ?!
Я, не моргнув сказал:
— Катландец унёс. Хитрый зверёк, ищите-ищите…
Охрана хлоп — и испарилась. Амир смотрит на меня, как на гастрономический эксперимент.
Рассказываю вкратце, чтоб не отвлекать от походного запоя без спиртного:
Ночь. Охота. Валангрийский жрец сладко сопит у костра. Людовик с придворными стягивает с бедолаги штаны; садятся в кусты, ждут восхода. Комары делают из жреца тамбурин. Тот скачет, взывает к богам, а вокруг лесом несётся королевское хихиканье.
«Но это был не просто фарс — Людовик хотел публично унизить священство, чтоб развязать руки Франовии. Стыд да кровь — лучшее основание для войны, особенно если чужой.»
Эмир цокнул:
— У вас интереснее, чем в наших хрониках. Пошли, дела зовут.
Мы шли очень долго. Увидели кучку людей. По центру стоит религиозный деятель Атасанского султаната Сафир ад-Дийн аль-Мунтасир — титул звучит как «Арбитр Победоносной Веры». Внешне — храм на ногах и немного шпица по характеру. Что он тут делал? Я так и не понял... Атасанцы падают оземь, я делаю реверанс шириной со вселенскую трещину.
Рядом между двумя домами натянут канат — праздник Дня Пяти Себялюбцев (народ обожает поводы). Пестрит ярмарка, дым кальянов, визг детей. Подходит ветхий дед-гоблин и тычет пальцем:
— Хочешь обезьянку?
Передо мной реально мини-гоблин с клыками-улыбкой. На плече — мартышка, хохочет, будто знает мои налоговые тайны.
— Сколько? — деловито.
— Не продаётся. Пройдёшь по канату и жонглируешь яблоками — возьми бесплатно.
Бесплатно?! Я побежал в дом, яблоки в руки, публика орёт «Шут-шут-шут!» — три раза, чтоб наверняка.
Я ступаю — яблоки летят дугой. Вижу сзади себя обезьянку. Дохожу до середины и на другом конце каната из балкона выступает Фридрих. Скверлит взглядом.
Раз — и у меня в голове белый шум. Нога дрогнула. Я лечу вниз, как франовская экономика, и шмякаюсь… прямо под ноги Арбитру Победоносной Веры.
Первый раз в жизни не смеюсь, а рычу:
— Помоги, святой шкаф, ты чего застыл?
Амир дёргается, стража дёргается, но тормозит: традиция — духовные лица спасают не руками, а притчами.
Сафир, прищурясь:
— Где-то я это видел. Только в прошлый раз ты сам столкнул канатоходца...
Мне стало неловко и одновременно гордо — не каждый день духовные начальники признают твои гастроли!
Толпа визжит, жонглёр упал, канат качается, а дед вручает мне нашу дорогую, блестяще-рыжую, мелкую напасть:
— Бери, шут, заработал! Я тебе не хотел ее отдавать... но людям нравится больше именно то, что ты не дошел до конца...
Мартышка хихикает так, будто знает пару компроматов на богов.
Я, отдуваясь:
— Хвала публике! Потом переодену тебя, малыш, в колпак, чтоб мы совпали по дурацкому дресс-коду. Звать тебя буду Джакомо. 
Атасанац-прапорщик пытается возразить, мол, мартышкам в строю не место. Я ему:
— Зато они отлично подают сабли — и калории на весле экономят.
Мартышка занимает почётное место на моём плече и немедленно пытается вытащить у меня бубенец.
Обезьянка, довольная, жуёт чужой грецкий орех. Атасанцы шагают угрюмым строем: мечтают о рудниках и о том дне, когда я замолкну. Амир шепчет мне на ухо:
— Я опять видел этого рыцаря. Ты хоть представляешь, кто он?
Я отвечаю честно:
— Тот, кто ломает мечи и планы. Остальное — хлопоты биографов.»
Поднимаемся на холм — вывеска как крест-накрест предупреждение:
«OSTERIA DELLA MORTE – Душевно и навечно.
У входа — Оркум, гигантское бледное изваяние в отколотых доспехах, будто Мавзолей решил прогуляться.
Атасанацы рефлекторно берутся за сабли. Я — вскидываю Джакомо над головой, как знамя абсурда:
— Смерть? Дайте-ка посмеюсь первой!
Амир, сердито:
— Нельзя шутить со смертью!
Я задорно:
— Если воспринимать смерть всерьёз, смех эмигрирует, а вместе с ним смысл. Не лишать же себя кислорода?
Оркум наклоняет череп, будто решает, чью душу собрать сперва — мою или мартышкину.
Грянул порыв ветра, и словно из складки реальности выскальзывает Фридрих. Без приветствия — хвать Оркума за горло-позвонок.
Я шёпотом, полон надежды (вдруг бог сильнее!):
— Да губами он его победит…
Но тут рокот, вспышка, мёртвые доспехи трещат. Фридрих буквально разбирает материю костей, как плохой анекдот на части. Оркум шипит латыми и… испаряется закатным пеплом, втянутый туда, где биржа душ уже закрыта.
Мне, впервые за день, леденеет смех где-то возле диафрагмы. Джакомо затыкается, словно понял, что старший примат в мире абсурда — не он.
Амир со смешком (тень триумфа):
— Ваши боги — слабые.
Я, пересиливая дрожь колокольцем воротника:
— В нашем мире, может, и слабые. В своём — они держат нас за песчинки. Этот вышел „по делам“… и не рассчитал, что у нас на перекрёстках иногда дежурит этот рыцарь.
Оркум испарился, будто был плохо написан в пьесе третьего сорта. Латный прах ещё вился в воздухе, а я, всё ещё вскинув Джакомо над головой, медленно опускаю его, будто это знамя армии, которая решила проиграть по приколу.
Амир, стоявший рядом, глядел вдаль. Молча. Слишком долго молча. Я это ненавижу.
— Что, снова о своём? — пробросил я, лениво вертя в пальцах бубенец, как кость в костяшечной игре.
Он повернулся, нахмурился, губы сжаты в линию, будто собирался читать мораль. Я внутренне зевнул.
— Смерть, — начал Амир, с пафосом, каким, наверное, должен молиться, — это дверь. За которой — тишина. Не слышно шагов. И даже эхо боится отозваться. Ты откроешь её — и окажешься в пустоте. Так почему, скажи, ты смеёшься над ней, как над пузатым купцом на ярмарке?
Я поднял палец вверх, будто вот-вот дам откровение. Потом махнул им, как кистью, отгоняя муху.
— Ах, Амир... Ты поэтичнее, чем я думал. Или это просто отголоски дурного вина, которое мы пили в деревне? Смерть — дверь, согласен. Только вот скрип её меня давно утомил. Каждый встречный философ трет мне уши: "Смерть, смерть, смерть!" Да плевать мне! Эта дверь, знаешь ли, давно заржавела. Висит, скрипит, но редко захлопывается до конца.
Амир прищурился, как будто я сунул ему под нос тухлую селёдку.
— Ты издеваешься? Ты хочешь сказать, что смерть — не конец?
— Конечно, не конец! — вскрикнул я, театрально вскинув руки. — Это смена декораций! Спектакль продолжается, просто костюмы новые. Ты был принцем? Станешь, не знаю… бродягой, собакой, костью в пыльной степи! Но актёры те же, Амир, актёры те же!
Я хлопнул его по плечу, и он чуть не подпрыгнул. Моралист.
— Ты всё сводишь к комедии, — сказал он, кривя губы.
— А куда ж без неё? — я сделал жест, будто снимаю невидимую шляпу. — Смерть — трагедия только для тех, кто не знает, как смеяться. А мне она напоминает занавес в театре: закроется — публика хлопает. Но кто сказал, что это конец? Может, это антракт? А может, автор спектакля просто вышел покурить казацкого табачку, а мы тут, как дураки, ждём.
— А если там, за дверью, ничего? — выдохнул Амир. Прямо в точку, молодец.
Я наклонился, ткнул его в грудь указательным пальцем:
— Тогда, друг мой, кому будет дело до моего смеха? Если там пусто, кто услышит, что я посмеялся в лицо пустоте? А если есть хоть кто-то, хоть какая-то тварь с рогами или крыльями — пусть знают: Альбарецци встретил их не со стоном, а с бубенцами на шее и ухмылкой шире, чем пасть у их адского пса.
Амир крутил в пальцах нож, смотрел, как лезвие ловит свет заката. В этом был свой смысл.
— Ты ставишь на смех, как на последнюю карту?
— А что мне остаётся? — я снова повёл рукой, будто дирижёр. — Если смерть и правда боится чего-то, так это не мольбы, не покорности. Она боится быть высмеянной. Никто не любит быть посмешищем, даже смерть. Особенно смерть.
Он посмотрел на пепел Оркума, что всё ещё крутился в воздухе, как последний танцор на балагане.
— Твой смех тоже однажды стихнет, — сказал он, тихо, как будто это должно было меня задеть.
Я развернулся, пошёл вперёд, позволяя ветру играть с моими бубенцами.
— Пусть стихнет, — бросил я через плечо. — Но эхо, друг мой, эхо — штука коварная. Оно живёт дольше, чем те, кто смеялся.
И Джакомо в руке тихонько звякнул, как будто соглашался.
Путём к побережью наталкиваемся на дым, звон щитов, знамёна Селесии и Лории, запутавшиеся, как волосы девы под дождём.
Амир:
— Это что, локальный бой?
Я скромно, будто балахон примериваю:
—  Скорее глобальный. Селесия воюет с Республикой Лорией — благодаря кое-чьей затее сыграть невсерьёз в политический театр.
Ну конечно же сыграл в этот театр — я сам.
Купола, каналы, башни, красная черепица, статуи, обтекаемые золотым ветром.
Атасанацы еле тащат латы — усталость не от пути, а от того, что реальность сегодня десять раз пыталась их убить смехом.
Перед фасадом дворца рода Сольдицци две двери: парадная и «чёрный ход» для тех, кто умеет танцевать шаг предательства. Я:
— Погодите, господа, позову хозяина.
Шмыг в боковую, замок щёлк — и тут же слуга распахивает парадную. Воины входят — а в кресле у огня Я.
— Benvenuti! Я — Ридиколо! Разрешаю вам смеяться.
Атмосфера гуще супа. Амир — кипит от злобы:
— Зачем этот поход, шут? Ты мог заключить сделку сразу!
Я, без тени покаянья, щёлкаю пальцами, Джакомо подпрыгивает на стол, делает реверанс:
—  Я не могу испугать того, кому я действительно нужен. А те, кого пугает дорога, — плохие партнёры. Вы дошли, значит, стоите цены.
Глаза Амира — два медных щита. Потом он выдыхает, хрипло смеётся.
Мы подписываем свиток: Я (под маской Ридиколо) финансирую⁠—чёртову⁠—кампанию против казаков Рибовии. Атасанцы пускают меня к северным рудникам: золото, олово, слухи о метеоритных осколках.
Амир добавляет строку:
— Любые шутовские трюки на территории рудников — только с письменного разрешения.
Я черкаю:
— Разрешение всегда уже подписано — шутом.
Он снова смеётся. Перо дрожит, но подпись вышла красивая: смешно, когда сабельный генерал хохочет ­— у него даже серьёзность звенит.
Двуличен ли я? Скорее многолик. Пока один лик заключает сделки, другой уже шьёт костюм для переговоров… с казаком-наёмником, у которого зубы — кавычки в цитате войны.» И да, я - Шут Албарецци, всегда скрываюсь под чужими домами.
Джакомо дергает меня за рукав, пищит. Я спускаюсь к нему:
> «Что, малыш? Слишком много пафоса?»
Уже скоро встречусь с гетманом Степанко...
ахуенно
Go up