Слышать. Глава восемнадцатая. Формы
В начале июля старший переставил его.
Он сделал это молча, перед тем как поднять руку: подошёл к пустому — теперь уже не пустому — месту между поварихой и молодым, взял Мина за плечо и повёл вперёд, мимо всего ряда. Поставил у себя за спиной. В полутора шагах, прямо, так, что Мин видел только его спину, затылок и локти.
— Сюда, — сказал старший.
И встал на своё место.
Мин стоял за ним и чувствовал спиной, что теперь на него смотрят все. Не поворачивая голов — ряд стоял, как стоял, лицом к стене, — но теперь он был перед ними, а не среди них. Каждый его сбой был виден всем пятерым, как виден на снегу след.
Под пятью взглядами, которых не было, у него рассыпалось до первого счёта.
А позади, в ряду, между поварихой и молодым, места больше не было. Мин обернулся на первой остановке — нарочно, чтобы проверить, — и увидел: повариха и молодой стояли в полутора шагах друг от друга, как все. Пустое место, которое они держали с зимы, закрылось, как только его увели.
Он смотрел на это, пока старший не поднял руку снова.
Он подумал, что его там ждали — и дождались, — и теперь это место больше не его. И что сюда, за спину старшему, никто не ставил никого до него: здесь не было пустого места, его сделали. Для него.
Он не знал, радоваться этому или нет, и решил, что это ещё одно в пользу сделки.
* * *
А через неделю форма сменилась.
Старший не объявлял. Просто в один вечер поднял руку — и пошёл не так. Руки не на три, а иначе, ноги иначе, голова иначе. И ряд пошёл за ним, будто знал заранее, — и Мин, стоя за спиной, увидел, что они знают. Они это делали раньше. Может быть, год назад. Может быть, десять.
Мин встал.
Он стоял и смотрел, как они идут, — в спину старшему, через его плечо на стену, где двигалась тень. Он не пытался идти. Он считал.
Это было не шестьдесят. Это было длиннее.
Он считал весь первый вечер и сбился, и считал второй, и к концу второго разобрал.
Фигур было семь.
Каждая — своя, со своими счётами: в первой руки на два, ноги на три; во второй руки на три, ноги на пять, голова на два; в третьей — все три на разное, и Мин еле успел разобрать на что. Каждая фигура шла до тех пор, пока её счёты не сойдутся, и когда сходились — начиналась следующая.
А между фигурами были остановки. Ряд замирал — на вдох, на два. Одинаково после первой, после второй.
После третьей — дольше. Ряд стоял, опустив руки, вдохов пять.
Потом четвёртая, пятая, шестая, седьмая. Между ними — на вдох, на два.
После седьмой — дольше всех. Ряд стоял так долго, что Мин в первый вечер решил, что кончили. А они начинали заново, с первой.
* * *
Семь. Шире после третьей. Шире после седьмой.
Мин стоял за спиной старшего, не двигаясь, и держал это в голове рядом с остальным. Столбы. Песня у колодца. Напев старика на лавке. Ковёр, который унёс приказчик в шёлке.
Пять.
Теперь их было пять, и пятое он не видел, а делал. Или должен был делать.
За ужином он сказал.
Он не удержался — не мог и не пробовал удержаться, это было не неприятное, а просто то, что стояло во рту. Он сказал в стол, никому:
— Это как ковёр. Как Столбы. Семь, и шире после третьей и после седьмой.
Приказчик поднял глаза от миски — впервые за всё время, что Мин его видел за столом.
— Да, — сказал приказчик.
И опустил глаза.
Больше никто ничего не сказал. Мин ждал — что спросят, откуда он знает про Столбы, или скажут, что это значит, или хотя бы переглянутся. Никто не переглянулся. Сом ел. Повариха подкладывала. Торговка смотрела в окно.
«Да» — это было всё.
Мин записал вечером на доске, в столбце, где были Столбы, песня, старик и ковёр, пятую строку:
«Формы — 7. Шире после 3 и 7. Приказчик: "да"».
Он смотрел на неё и понимал, что пятое место отличается от четырёх. Четыре он видел. Пятое — надо было делать. И если в четырёх он мог хотя бы сосчитать, где разрывы, то в пятом он даже до разрыва не доходил: ломался раньше.
* * *
Он ломался весь июль.
Он ломался не так, как весной, в шестьдесят счётов, — хуже. Весной он хотя бы знал таблицу. Теперь таблицы не было: он пробовал расписать семь фигур, как расписал шестьдесят строк, — и на третьей фигуре вышло двести строк, а на седьмой он бросил, потому что считать было дольше, чем делать.
Он учил без таблицы. По спине старшего.
Старший шёл впереди, в полутора шагах, и Мин видел его спину, затылок и локти — и повторял. И отставал на счёт, всегда на счёт, как эхо, как весной. А фигуры были длинные, и на счёт отставания приходилось всё больше: к концу первой фигуры он был на счёт сзади, к концу второй — на два, к концу третьей — на полфигуры, и когда ряд замирал после третьей на пять вдохов, Мин ещё доделывал, один, у всех на виду.
Он сбивался в первой фигуре — в среднем на девятнадцатом счёте. Во второй — на одиннадцатом. В третьей — на четвёртом.
Он считал это, потому что не мог не считать. И видел, что от того, что считает, сбивается раньше.
* * *
Тело он забывал.
Он понял это не в ряду — в ряду понять было нечем, всё уходило на счёт. Он понял это в середине июля, на кухне.
Он резал лук. Повариха ушла за водой, он стоял у стола один и резал, и в голове шла третья фигура — руки на пять, ноги на два, голова на три, — и он проверял, где сбивается, и нож шёл сам.
Потом повариха вернулась и сказала: «Руку».
Мин посмотрел вниз.
Он разрезал себе палец. Указательный левой, поперёк подушечки, до кости. Кровь шла на доску, на лук, на стол. Он не почувствовал. Он смотрел на палец и не чувствовал ничего — ни боли, ни тепла, — как будто палец был чужой, а он смотрел со стороны.
Потом почувствовал. Сразу, всё.
Повариха перевязала ему палец чистой тряпкой, туго, молча. Потом взяла ковш, зачерпнула из кадки, которую принесла, и сунула ему в руки.
— Пей.
Мин выпил. И понял, что хочет пить так, как не хотел никогда, — что во рту сухо, как в июльской пыли, и губы потрескались.
— Ты с утра не пил, — сказала повариха. — Я видела. Жара, а ты не пил. Не хотел?
Мин подумал.
— Не знаю, — сказал он. — Не заметил.
— Вот, — сказала повариха и забрала ковш.
* * *
Через три дня он уронил на ногу ящик.
В дальнем амбаре, с верхнего ряда: полез за ним, держа в голове пятую фигуру, и не посмотрел, как берёт. Ящик был с железом. Угол пришёлся на подъём стопы.
Он доразобрал ящики до темноты и только тогда заметил, что хромает. Снял обувь — нога была синяя от пальцев до щиколотки и распухла вдвое.
Вечером он пришёл в ряд.
Он стоял за спиной старшего на одной ноге, почти, — вторую ставил едва, — и шёл, как мог. Сбился в первой фигуре на седьмом счёте. Старший не обернулся.
Когда кончили, старший, проходя мимо к факелам, сказал, не останавливаясь:
— Завтра не приходи.
— Я могу.
— Можешь, — согласился старший. — Завтра не приходи.
Мин лежал на чердаке три вечера, с ногой на свёрнутом кожухе, и слушал снизу, с пустыря, как они идут. Он не видел — только слышал: шаги, шорох, тишину на остановках. Он считал остановки. Короткая, короткая, длинная. Короткая, короткая, короткая, длиннее всех.
Он лежал и думал про старика, который колол дрова одной рукой с открытым плечом, — пять дней, потому что кто-то должен был. Мин тогда сосчитал, во что это старику обошлось, — посчитал точно, до кучки щепы. А старик не считал. Старик колол.
И старик не забывал тело. Старик своё плечо чувствовал — Мин видел, как тот морщился, вставая. Чувствовал — и колол.
А Мин не чувствовал ни пальца, ни ноги, ни жажды. Он чувствовал только счёт.
На второй вечер торговка поднялась к нему на чердак с горшочком мази.
Она села на край тюфяка, развязала ему ногу, намазала — густо, холодно, пахло дёгтем и мятой, — и завязала снова. Руки у неё были быстрые и лёгкие, как на торгу.
— Ты у нас самый упорный, — сказала она, завязывая. — Никто так не ходил. Сом первый год бросал через вечер. А ты — с ногой.
Мин слушал и видел, что ему от этого тепло. Быстрое — тёплое, ровное, как у воротины в Броду.
И видел, что это неправда. Не вся — половина. Сом не бросал через вечер: Мин спросил его однажды, и Сом сказал, что ходил с первого дня. Торговка сказала это, потому что от этого Мину тепло.
Он открыл рот — сказать, что Сом не бросал.
Торговка смотрела на него, улыбаясь той улыбкой, которую надевала для того, кто к ней повернулся.
Мин закрыл рот. Не удержал — просто вспомнил «дом» и то, как у Сома просело. И не сказал. И видел, как то, что стояло, ушло вниз — задавленное, — а тепло от её слов осталось, и он лежал с ним и не знал, что с ним делать.
Торговка ушла. Мин лежал и думал, что она сделала сейчас с ним то же, что с мужиком, которому продала пояс для жены. И что мужику, наверное, тоже было тепло всю дорогу домой.
* * *
На третий вечер к нему поднялся Сом.
Сом лёг рядом на свой тюфяк, как всегда, — но не заснул сразу. Полежал. Потом сказал, в потолок:
— Ты головой стоишь.
Мин повернулся.
— Как?
Сом подумал, как думал всегда, медленно. Потом взял Мина за руку — огромной ладонью, как берут ребёнка, — и положил ему руку на свой живот. Ниже пупа. Живот у Сома был твёрдый и тёплый и поднимался от дыхания.
— Тут стой, — сказал Сом. — Ногами. Животом. А ты — вот. — Он постучал Мину пальцем по лбу. — Тут.
Мин держал руку на животе у Сома и чувствовал, как тот дышит. Медленно, низко, как дышит бык.
Потом положил руку себе на живот. Туда же, ниже пупа.
Ничего. Живот и живот. Дышал он, как оказалось, не животом, а грудью, — коротко, высоко. Он никогда не замечал.
— Не чувствую, — сказал Мин.
— Знаю, — сказал Сом. — Я тоже не чувствовал. Потом стал.
— Как?
Сом не ответил. Он уже спал.
* * *
На четвёртый вечер он вернулся.
Нога почти прошла. Палец под тряпкой затянулся.
Перед рядом он сделал одну вещь. Он придумал её на чердаке, на третью ночь, и сам не знал, годится ли.
Он достал из короба серую нитку — одно из шести колечек, самое короткое, то, что затянул зубами в октябре. Развязал. И обвязал себе палец, тот, разрезанный, поверх затянувшейся кожи. Туго, так, чтобы чувствовалось.
Чтобы помнить, что палец есть.
Он встал за спину старшему и пошёл.
На первом счёте он чувствовал палец — нитка давила. На втором — тоже. На третьем — уже слабее. На пятом он забыл. Нитка давила так же, как давила, — а его при ней не было: ушёл в счёт.
Он вспомнил про нитку на девятнадцатом — там, где всегда сбивался, — сбившись. Посмотрел на палец. Нитка была на месте. Серая, стариковская.
Два счёта. Он помнил тело два счёта.
Он не снял нитку ни в тот вечер, ни потом. Он носил её весь конец июля и каждый вечер считал, сколько счетов её помнит. Два. Три. Однажды — пять. Потом опять два.
И на этот раз, после первой фигуры, в остановке, он сделал то, чего не делал раньше. Он не стал считать, насколько отстал. Он посмотрел в себя.
Он видел три — и три были вразнобой. Тяжёлое металось. Быстрое вспыхивало. Тихое — нет, он не нашёл тихого и в этот раз.
Но он заметил, что видит не то, что есть. Он видит то, что было. На шаг назад. В остановке, стоя, он видел, что в первой фигуре на двенадцатом счёте тяжёлое упало, а на тринадцатом быстрое вспыхнуло, — видел ясно, по порядку, как видят след. Но тогда, на двенадцатом, он этого не видел. Он видел это теперь.
Он проверил на второй фигуре. Шёл — и не видел ничего. Остановился — и увидел всё: вот на восьмом упало, вот на девятом вспыхнуло, вот на одиннадцатом он сбился.
Всегда после. Всегда на шаг позже. Как по следу — зверь уже прошёл.
Он пробовал смотреть в ту секунду, когда шло. Не выходило: пока смотрел — стоял. А когда шёл — не смотрел. Голова успевала только одно, и всегда позже, чем тело и те три.
Он вспомнил, как в лощине, три года назад, пробовал понять, что раньше — ложка упала или вспыхнуло. И не мог. Внутри не было времени.
Теперь время было. Он видел, что сначала — упало, потом — вспыхнуло, потом — сбился. Порядок был. Он только приходил к этому порядку, когда всё уже было.
* * *
Старший делал всё безупречно.
Мин смотрел на его спину весь июль. Каждый вечер, по полтора часа. Он знал теперь эту спину лучше, чем свою: как ходят лопатки на второй фигуре, как поворачивается шея на пятой, как на остановке после третьей спина вдруг становится совсем неподвижной, будто деревянной.
Три счёта у старшего шли как один. Семь фигур — как одна. Ни разу за месяц он не сбился, не замешкался, не отстал ни на волос.
Мин смотрел на него тем старым, когда был в остановке и мог смотреть.
Стоял. Высоко. Ровно. В начале вечера — столько. В конце — столько же.
Мин вспомнил мула. В конюшне, в июне, когда мул ударил, — у старшего поднялось, осталось и потом стало выше. На волос. Мин видел это своими глазами.
А в ряду — не становилось. Ни разу за месяц. Безупречно — и ни на волос.
Он не понимал этого. Он записал на доске, рядом с «Старший. Мул. Потом — выше»:
«В ряду — ровно. Весь июль. У мула — выше. В ряду — нет».
И долго думал над этим. У мула старшему было больно. В ряду — нет. В ряду старший делал то, что знал, лучше всех, — и ничего не менялось. А у мула — не знал, что будет, и поднялось.
Он не додумал до конца. Он решил, что это про старшего, а не про него, и отложил.
* * *
Хозяин зашёл в дальний амбар однажды днём, в самую жару.
Он сел на ящик у двери, обмахиваясь шапкой, и смотрел, как Мин разбирает. Мин разбирал и, конечно, думал про третью фигуру.
— Был у меня знакомый, — сказал хозяин, ни к кому. — В молодости. Тоже учился вот этому, — он кивнул в сторону пустыря. — Умный. Всё считал. Каждое движение — число, каждая фигура — таблица. За год расписал всё до последнего счёта. Лучше учителя знал.
Мин поднял голову.
— И что?
— И стал часами, — сказал хозяин. — Настоящими. С гирькой. Висел у одного купца в горнице, тикал. Очень точно шёл. Купец хвалил.
Он встал, надел шапку и вышел.
Мин стоял с железкой в руке. Он знал, что это одна из выдумок. Люди часами не становятся. Он посчитал бы её двенадцатой, если бы считал.
Он не посчитал. Он постоял, положил железку в кучу и заметил, что положил не в ту — двойку к семёркам.
Переложил.
* * *
В конце июля он сосчитал весь месяц.
Он делал это на чердаке, при лучине, пока Сом не пришёл. Он вёл счёт сбоям каждый вечер — в голове, но точно, — и теперь свёл.
Первая фигура — в среднем девятнадцатый счёт в начале месяца. Двадцатый в конце.
Вторая — одиннадцатый. Двенадцатый.
Третья — четвёртый. Четвёртый.
Месяц. На счёт. Кое-где — ни на что.
Он смерил себя. За амбаром, как всегда, где никто не видел. Набор, держать.
Семь.
Он сидел над доской и смотрел на числа. Если так пойдёт и дальше — на счёт в месяц, — то первую фигуру он пройдёт до конца через… он посчитал: через четыре года. А все семь — никогда: седьмая была втрое длиннее первой.
Никогда.
Он смотрел на это слово и не верил ему, потому что никогда — это не число. Он проверил счёт. Счёт был верный.
* * *
В ту ночь он увидел хозяина.
Он вышел на пустырь, когда все разошлись и старший погасил факелы, — посидеть на ящике у стены, потому что на чердаке было душно. Была луна. Двор стоял серебряный и пустой.
На галерее, над дровяником, стоял хозяин.
Он стоял у перил и смотрел вниз, на пустырь. На то место, где только что шёл ряд. Мин не знал, давно ли он там стоит. Может быть, весь вечер. Может быть, каждый вечер — а Мин стоял лицом к стене и не видел.
Хозяин смотрел на пустырь. Потом — на Мина, на ящике.
Ничего не сказал. Не кивнул. Постоял ещё и ушёл в дом.
Мин сидел на ящике и смотрел на пустую галерею.
Он подумал, что хозяин смотрел, как он ломается, — весь июль, каждый вечер. Смотрел — и не вмешался ни разу. Не поправил, не сказал ни слова, не велел старшему ничего.
Мин проверил, что чувствует. Быстрое было — короткое, колючее. На хозяина. На то, что смотрел и молчал.
Он подумал про сделку. Хозяину нужен тот, кто встанет на его ступень. Мин — нужен. А хозяин смотрит, как он ломается, — и не помогает.
Это не сходилось.
Он сидел на ящике до тех пор, пока луна не ушла за амбар, и так и не свёл.
Все книги и новости — в Telegram-канале: t.me/lanfir_books
Водород