Konstantin Kropotkin

Konstantin Kropotkin 

Писатель, квир-обозреватель, журналист, подкастер

76subscribers

224posts

Showcase

111
goals2
5 of 1 000 paid subscribers
И это даст мне надежду, что пишу не напрасно.
1 of 2

"Нахалка"

Ну, кто она, в самом деле? Падчерица брата. Дочь от первого брака его второй жены. Но явившись в дом, девочка (лет двенадцать ей тогда было) немедленно прошла в гостиную, и, ни у кого не спрашивая разрешения, включила телевизор.
У них никогда не смотрели телевизор днем. Только вечером ранним, для детей, и поздним, если идет важное для взрослых ток-шоу или новости. А тут был еще полдень, когда выгрузились они, все трое, брат хозяина этого дома, а с ним новая жена и дочка ее. Был тот момент, когда, протягивая всем поочередно руку или кивая любезно, следовало представиться, поговорить о чем-то малозначительном, пустотой речей приглаживая шепотливую волну: брат снова женился, у брата — новая. И пока та, новая, на кочергу похожая, прилежно ритуал исполняла, готовая сделать мелкий старомодный книксен, как от слабых коленок, дочь ее, рыжая нахалка, прошагала мимо и, даже дверь за собой не закрыв, включила телевизор.
– Рады….
– Наслышаны. Нет, только хорошее, а вы….
– Для меня большая честь….
И вдруг:
– …за счастьем ты бежишь, но лучше погоди, настигнуть счастье ты спешишь, а счастье…, — вломился в воркующий ток телевизионный грохот; там показывали спектакль. Девочка, как выяснилось, очень спектакли любила, и сама их устраивала, — …морочит только нас….
Из эдакого безобразия кое-кто извлек педагогическую пользу: жена другого брата, тихоня и скромница, вечером того же дня разобрала с дочерью «инцидент». И дочь ее, благонравная юница, усвоила урок: желания есть у всех, но исполнять их надо так, чтобы другим не мешать, иначе не возьмут замуж.
Были, впрочем, и такие дети, которые поддались дурному влиянию — рыжая девочка, мигая маковым лицом, просидела перед телевизором до самого ужина, глядела спектакли, один за другим. Был какой-то тематический день (день театра?), и, по телевизионной программе судя, показывали разом и Брехта, и Шекспира, и Мольера, и немного Чехова.
Дети, которые просочились в гостиную следом, были младше нее, новенькой, но не только потому как само собой разумеющееся приняли манеру ее взбираться на диван прямо с ногами, в обуви. Младший мальчик, приходившийся ей, получается, сводным кузеном, запомнил, что на ногах у девочки были балетки, туфли-тапочки без каблуков, черные, но расшитые густо блестящими камушками, от чего казались те сделанными из серебра.
Он поддался влиянию, только бабушка, глядевшая за мальчиком зорко, ничего заметить не могла, потому что урок был душевный, тайный, не высказываемый — он потом отзовется, много позже. А внешне выглядело все так, будто мальчик, смуглокожий, как шоколадка, смирно сидит на диване рядом с девочкой старше себя и, положив по-детсадовски руки на коленки, смотрит спектакль, который едва ли по-малолетству понимает. А у нее были волосы красные, как костер, а ногти на беленьких пальчиках были по-взрослому покрашены в разные цвета, она прикладывала пальчики ко рту, ногтей не грызла, а будто целовала их, по разным цветам, от синего к зеленому и желтому, сама следя за действием, которое, — только оно, — ее и интересовало. Девочка была там, а не здесь.
И брызгалось огнями на ножках ее серебро.
Она была, как почти все в этой семье — рыжей, но, кровным родством не связанная, была все-таки другой породы. Кирпичного цвета густые волосы ее не блестели, они были похожи на волосы крашеные, как случается, например, с природными шатенками, которым во что бы то ни стало захотелось на голове солнца.
Фальшивым казался цвет ее.
Еще у нее были большие зеленовато-серые глаза, большой нос, большой рот, — все у нее на лице было крупным, щедрым, немного излишним, как у персонажа мультфильма. Но чтобы видеть это, надо было знать, и, на взгляд первый, была она одной из них — ярким цитрусом в огромной коробке.
– Точно не твоя? — спросил брата брат.
– Точно, — по-солдатски честно ответил он и добавил, что настоящий ее отец сбежал, сукин сын, бросил бабу; посмотрел так, что можно было понять и как укор неизвестному, и как обещание, что уж он-то на такую подлость не способен.
Детей от первого брака он сначала вырастил, а развелся уж потом.
Через часа три, а то и все четыре, девочка, отозвавшись, наконец, на робкие призывы матери, подошла к столу в столовой, где уж вовсю ужинали, выписала вокруг людей круг, протискиваясь меж чужих плеч, выхватила себе на тарелку все, чего хотелось, села на место, которое сочла для себя отведенным и, пока плескались мерно голоса взрослых, с аппетитом поела.
И никто, казалось, не мешал ей, вела она себя так, будто находится в комнате совсем одна, и все здесь для нее одной приготовлено. Главная женщина в этой семье, сестра старшая, аптекарша, отметила про себя, что ест девочка, как хищный зверь, алчно, раздирая еду на части. А из-за стола вышла, никого не поблагодарив.
И была она, конечно, куда неприятней матери, женщины некрасивой, услужливой, которая будет их брату хорошей парой.
Поняв, что в этом доме ей не причинят зла, новая жена брата призналась потихоньку, что боится дочери.
– Мы в детстве таких били, — говорила она нервно, словно пришел к ней, бедной, какой-то старый школьный кошмар: темная общая спальня, одеяло на голову и тычками всюду, куда попадешь.
Сложно устроенный страх: была она и той, которая против плохих девчонок, и той, которая должна одну такую защищать, быть на ее стороне, она же мать, — и непонятно, что же делать.
– Отправьте в интернат, — говорила аптекарша, сестра старшая.
– Нельзя, это портит психику ребенка, — возражала другая сестра, на вишенку похожая, которая по прихоти судьбы через пару-тройку лет сама отправит в интернат любимую дочку.
– А деньги откуда? — говорила другая сестра, двойняшка-слива, а самый младший из братьев, дурень, высчитывал громогласно, сколько будет стоить, если на год запереть девочку в воспитательном учреждении.
На него шикали, ребенок может услышать, да только что ему до приличий?
А в другой раз нахалка приехала в гости в спущенных разноцветных чулках и короткой юбке. На нее косились, а она — ведь ребенок еще! — сидела допоздна, идти спать не желала, нога на ногу, юбка до трусов, и задавала дурацкие вопросы. Из-за густого слоя краски выглядела девочка моложавой бабушкой, вызывая у мужчин нездоровое, на взгляд женщин, реготание. И опять извинялась за дочку бедная мать.
– А ты кем мечтаешь стать? — спросила девочку все та же аптекарша, сестра ее отчима, ей, в общем, приемная тетка.
– Я хочу быть богатой и знаменитой, — ответила дерзко.
– И в какой же сфере? — похолодел взгляд синих взрослых глаз, нырнул книзу мелкий подбородок.
– А где лучше платят? В банке хорошо платят? — девочка обратилась к другому сводному родственнику, старшему брату ее отчима (напомню опять, это большая семья).
– В целом да, — ответил тот, будто впервые увидев девочку и появлению ее удивившись.
– Тогда пойду в банк. Или еще в юристы.
– У нас любимый сериал «Закон и порядок», — сказала мать ее, спешно более нужного.
– Я смотрю «Хорошую жену». А она не любит, — поглядела нахалка в сторону матери, — потому что не понимает ни черта. Она считает, что не ее ума дело. А сколько получает адвокат? Он много получает?
– Больше нашего, — сказал ее отчим, бывший военный, а теперь государственный служащий.
Выходки падчерицы его не смущали — говорил, как обычно. Он со всеми детьми разговаривал одинаково ровно и твердо, как с солдатами, не была исключением и его приемная дочь, которая, как мак росла, вытянулась чуть ни за день, раскинула красные лепестки, задрожала извилистым телом, тонким и впрямь, как у цветочного стебля.
Она росла, вызывая пересуды все большие. Рассказывали, что в школу на выпускной заявилась в костюме бесстыжем, — белый лифчик, белые трусики, а сверху полупрозрачное кружево черной комбинации. Она практически голой пришла, что у матери ее вызвало панический приступ. Мать чуть ни в ногах у дочери валялась — не позорь, оденься же ты по-человечески, а лучше уезжай, поскорей уезжай, как людям в глаза смотреть, стыдно же, ужасно же стыдно.
Отчим не говорил ничего. Она была девочкой, она имела право быть такой красивой, как хотела — своих дочерей не было у него, были только сыновья, которые где-то, как-то…. Позора он не видел, ему, в общем, и самому плевать было, что там подумают люди.
В актрисы, как от нее ждали, не пошла. В стюардессы сама расхотела — ей сказали, что вредно, портится кожа, а заработки не так уж велики. Как бы плохо ни училась, умудрилась поступить на юридический, и проучилась два года, пока не заболела.
Были какие-то воспалительные процессы — почки, кажется, мочевой пузырь. Женщины — сестры отчима — намекали даже на какие-то сомнительные сексуальные практики: мы все понимаем, конечно, нужно набираться жизненного опыта, но нельзя ж так, очертя голову.
Отболев дома, в вуз не вернулась — уехала в другой совсем город, побольше, канула там, и неизвестно что делала года два или три. Мать нахалки молчала, уже разучившись краснеть: она и сама была рыжей, а теперь молочная белота ее кожи приобрела свекольный оттенок. Отчим на вопросы о приемной дочери говорил что-то туманное о разнице между стратегией и тактикой. В жизни нужно быть стратегом, твердил он.
Она исчезла из поля зрения семьи. А возникла опять как-то сбоку, нежданно-негаданно. На службу к старшему брату, руководившему финансовой школой, пришло письмо, в котором автор именовал его любимым дядечкой, а дальше содержалась настоятельная просьба посодействовать в организации концертов и (или) оказать спонсорскую помощь уникальному шоу.
Она стала певицей.
Какой она стала, узнали дядья и тетки, на сообщение брата дружно всколыхнувшись. О рыжей нахалке оказывается уже писали широкие средства массовой информации. Нашли в интернете статью, не очень старую, где рассказывала она о себе подробно, анонсируя новый альбом и концерты.
Это была возмутительная статья, лживая насквозь, фейк-ньюс, как у писак положено.
Нахалка заявляла: отец ее — генерал, мать была виолончелисткой у самого Беренбойма, пока не скрутил ей руки артроз, странный у столь прекрасной женщины. А сама она в детстве много рисовала, мечтала сделаться дизайнером и уж сдала было экзамены в престижную художественную школу в Лондоне, как планам ее было суждено сгореть в беспощадном пламени жизненных перипетий: она якобы попала в автокатастрофу, долго лечилась, долго молчала, в аварии сильно повредив себе связки, а заговорив, уже не была прежней. Она захотела петь, снизошло на нее откровение, как будто божий свет опустился на чело ее, преобразив все вокруг, ее саму изменив безвозвратно. Она запела джаз — музыку, которая прежде ее не интересовала. И неважно стало все бывшее, отринуто было все ненужное. Теперь ее зовут «Ида», она поет песни собственного сочинения, она благодарна людям, которые хотят ее слушать, их все больше, хотя она не знает почему. Было в статье и фото. Она сидела возле рояля, кирпичные волосы ее были острижены в каре. Большой рот почти соприкасался с микрофоном, и было что-то крайне развратное в этом контакте.
– Откуда взяла? — говорила аптекарша.
– Ну, мы же не знаем, как у нее было, — говорила другая сестра, жалостливая, вишенка.
– Она и церковь? — вопрошала третья, слива, вообразив почему-то, что из девочки получилась религиозная фанатичка.
А отчим новоявленной «Иды» говорил — опять невнятно — о русско-французской войне, о Москве, которую сожгли сначала, прежде чем освободить. И это стратегия, говорил он, вояка в отставке, она ж иная, чем тактика, масштабней арена действий, и надо же понимать….
Говорить о ней стали чаще, — впустив знание, не могла уже семья не следить за судьбой рыжей нахалки. Дети, игравшие когда-то в пажей ее, фрейлин, подписались на инсту «Иды», ставили лайки, делали перепосты, в интернет-друзья не набивались, стесняясь чего-то, но, узнавая новое, передавали родителям, а те судили-рядили, а однажды всей семьей, почти всей — уж очень она велика — пришли на концерт в клуб.
Там, в проеме меж оконных рам, в окне-витрине, сидело чугунное трио с контрабасом, саксофоном и банджо. Тройственная скульптура была подсвечена ярко, а небольшой зал плыл в полутьме. Столики были небольшие и круглые, бордовыми крышками напоминая винные кляксы. Были шаткие венские стулья, а вдоль стен стояли диваны из затертой красной кожи. Было тесно, а в баре, откуда разносили напитки, пиво было дорогим, что мужчин этой семьи возмутило. Женщины с гордостью пили коктейли, о которых прежде только слышали — «секс на пляже», «черный русский», «белый мохито».
Начали вовремя, точь-в-точь по расписанию. Она не могла их не видеть, пока шла меж столиков к высокой сцене в углу. Но в их сторону не смотрела — а они были приметны, все ведь оттенки красного.
И ахнули, когда предстала она в ярком свете.
Была она, рыжая, в джинсах и приличной блузке из темно-синего хлопка, но из раскрытого ворота ее широкой змеей тянулась к уху татуировка, — винты, узоры, чешуи частокол.
– О, боже, — вздохнул кто-то.
Она села за рояль, который тоже был втиснут в угол, сказала, щурясь в свет, что для начала споет песни любимого Нила Янга, о котором прочла в интернете, а затем полюбила так, как любила любимого мужа.
– Она вышла замуж? — прошептала одна из теток, — А как же свадьба?
– Это сом, — сказал один из дядьев, по кличке Травиат, имея в виду татуировку.
– Это не может быть сом, — сказал младший из них, дурень, громкий, как обычно, — Сом — рыба придонная, как речная свинья, жрет все подряд.
– Теперь можно и без свадьбы, — говорил еще кто-то.
На них зашикали, пришла пора петь.
Она поставила ногу на одну из клавиш внизу, привлекая внимание к голым ступням в черных босоножках, — к выкрашенным зеленым ногтям. Заиграла, сидя у микрофона с прямой спиной, а следом вступил клавишник на своем электрооргане, а бас-гитарист, перебирая струны, зачем-то упал на колени, был он без обуви, в одних черных носках (дырявые, видишь?). И вышел вперед другой гитарист, немолодой, некрасивый, с лицом складчатым. Он был тоже весь татуированный: и руки, и шея, и грудь — везде, что не сумела скрыть белая майка с черным матерным словом на груди. Один глаз его был кругл, и таращился, будто червяк из капустных листьев, а другой глаз был узкий, что придавало кривому лицу его выражение свирепое. На гитаре его была наклеена голая женщина, изогнутая в скрипичный ключ.
Что-то пела она, в перерывах между песнями просила покупать ее альбом, который ждет на кассе. Хлопали все дружней, пока она делала паузы, поглядывала на музыкантов, подавая им какие-то свои, незаметные знаки. Публика была вежлива, немолода, годилась певице в родители, но и муж ее, любимый муж, как она, глядя на разноглазого гитариста, не раз говорила, был также немолод, а еще самодоволен и плешив — качаясь с гитарой, показывал он череп, маслянисто мерцающий меж прядей черных (крашеных?) волос.
– …давай, — это был уже самый конец, когда поплыл ее голос, набравшись сил, — убей меня, разбей меня, растерзай меня, разорви в клочья. Давай. Пусть в последний раз, но посмотри же, убедись своими глазами, что сердце мое бьется. Давай. Я стою перед тобой, у меня нет против тебя оружия. Давай. Я беззащитна перед тобой, я такая, как есть, убей меня, люби меня, пойми меня. Давай, — и еще не стих ее голос, чуть шершавый, словно вода на мелководье, как гитара вступила, и качая башкой, забил по струнам гитарист, выставив гриф прямо в зал, как расстреливая из него, клонясь чуть вбок, заворачиваясь, пока она сидела прямо, строго.
Давай.
– О-осподи, — мать ее закрыла руками лицо, стиснула так, словно хотела выдавить весь его свекольный сок, и отчим певицы (хотя по реальному счету уж давно отец), прошептал слышно, что разберется с этим ублюдком. А двойняшки-сестры, вишня со сливой, вытаращились, скорей, испуганно, пока старшая сестра их, аптекарша, сидела, как сидела, не замечая, не слыша, что там ей гудит косоглазый муж. Позже она жгла что-то дома, на чердаке, но то потом.
Давай.
На «бис» вызывали долго.
За кулисы, в комнатку, где попрятались артисты, ушли только родители, и ничего там не случилось. Пока их ждали на улице, младший из братьев этой большой пестрой семьи вопрошал громко, дают ли певице за пение хорошие деньги. И если не дают еще, то скоро должны начать давать. Его и слушали, и не слушали. А тетка певицы, та, которая старшая, строгая аптекарша, разговорилась с молодым льстивым незнакомцем, — он подошел к ней, осведомился любезно, не родственница ли восходящей звезды. Так и сказал: звезда восходящая.
– Не вполне, — ответила, чуть замешкавшись. Однако впечатлениями поделилась, рассказав попутно, что ничто, в общем, не предвещало, — У нее и слуха-то не было…, — сказала аптекарша, ничего о том не зная, — но в нашей семье любят оперу, — добавила, удачно вспомнив Травиата и его нелепую страсть.
Собеседник она была ненадежный — слишком нервно говорила, неуверенно. Никаких пометок в свой блокнот незнакомец заносить не стал, а в статье для большого журнала рассказал, что сам увидел: под татуировкой дракона разглядел журналист настоящий шрам, след катастрофы; услышав драму, он не мог ее не увидеть, он написал, а информированные источники — где-то кто-то — подтвердили.
Из романа "Узлы и нити". 
Купить роман в четырех электронных форматах. 
Subscription levels4

Чашка кофе квир-обозревателю.

$2.98 per month
Пусть кофе попьёт, пока думает, что же мне квирного посмотреть и почитать. 

Чашка дорогого кофе квир-обозревателю.

$7.5 per month
Пусть попьёт кофе в кафе подороже, может это сделает его квир-обзоры еще лучше. 

Пусть квир-обозревателю будет хорошо.

$45 per month
Он рассказывает о том, о чем в России теперь запрещено рассказывать: о квире в культуре. Чтобы такой контент не исчез, за работу лучше платить. 

А потому что я человек хороший...

$149 per month
...и почему бы  мне не помочь уникальной частной, независимой квир-просветительской инициативе. 
Go up