Сколько останется патронов?
Дождь барабанил по стеклу, темнота опускалась на город, а я сидела напротив психолога и не знала, что сказать. До конца сеанса оставалось семь минут — именно столько показывалось на таймере, но мне всё равно, потому что за эти разговоры плачу не я. Я отвела глаза. Доктор Нин говорила мне, что я могу не стесняться, открыто выражать свои чувства, хоть кричать, хоть бить кулаками стул, но я должна хоть как-то показать, что мне не всё
равно на свою жизнь.
равно на свою жизнь.
О, Джимин.
Для меня это имя было подобно имени Бога: я молилась на её фотографии, сохранённые в запароленной папке телефона, я прикладывалась губами к её вещам в первые дни, как она меня покинула, а потом в страхе отбросила их на дальнюю полку шкафа. Не смогла выкинуть. Не смогла удалить и фотографии, где она, кажущаяся мне счастливой, ела очередной торт, заказанный в ближайшей кондитерской, а потом улыбалась и дышала мне прямо в рот клубникой. Я не смогла отпустить воспоминания.
А семь минут тянулись бесконечно долго.
— Хорошо, госпожа Ким, поступим по-другому, — сказала доктор Нин, и я вскинула голову. До конца сеанса — шесть минут, и у неё не получится и слова из меня вытянуть. У неё не получится даже заставить мои глаза расшириться, а руки затрястись. Я научилась себя контролировать. Я научилась проживать всё без воя и ударов по боксёрской груше. Я научилась не сдирать каждый раз кожу на татуировке, чернила которой давно вбиты глубоко в дерму. Я научилась игнорировать приступы паники, бессонницу и мысли, которые не хотели давать мне свободы. Только вот игнорировать людей настолько, чтобы не слышать их вовсе, я не научилась. — Скажите, Ким Минджон, если бы перед вами сейчас сидела Джимин, а в руках у вас был бы пистолет, сколько бы патронов в нём осталось?
Эти слова отбросили меня на несколько шагов терапии назад.
Ю Джимин была для меня чуть более, чем всем, когда мы вместе оканчивали старшую школу и мечтали об университете, летних поездках и бескрайней любви. Мы обе были мечтательницами, даже не дружили — встречались с пятнадцати лет, хранили друг другу верность и даже не делали вид, что нам было друг с другом комфортно и приятно — нам действительно было хорошо вместе. Тогда я ещё не знала, какое зло сидело в Ю Джимин. Тогда я ещё не знала, что мне стоило бежать как можно дальше, забираться как можно выше в горы и молиться, что она меня не найдёт. Но я была уверена — со своим нюхом, как у собаки, она бы нашла меня и в Тибете, и на Алтае, и даже где-нибудь Аппалачах. Она ведь долго не рассказывала мне, кем является. Долго молчала.
Всё началось с момента, как мы сдали сунын и устроили дождь из тетрадей, как в трендовых видео прямиком из Китая. Только их экзамен в сто раз сложнее нашего, они готовятся с младенчества и не каждый его вытягивает на должный уровень. А мы смогли. Мы с Джимин сдали. Мы с Джимин прошлись потом по магазинам, купили себе духи, новые юбки, что-то из украшений и, конечно же, испачкали друг друга красными вульгарными помадами от Dior. Мы были счастливы и молоды, мы готовились к поступлению в университет и к любви.
Только потом оказалось, что готовилась лишь я одна.
Я мало знала о родителях Джимин, она мне говорила лишь о том, что они страшно религиозные, очень занудные и думают лишь о том, как бы выдать её замуж, желательно за богатого иностранца, который увезёт мою подругу из Кореи. Моя злоба на её родителей всё накапливалась и накапливалась, кипела и кипела, и я даже не пожелала с ними познакомиться. Все ночёвки проходили строго у меня, строго под присмотром моих родителей, которые пускай и не знали, что мы встречались, но трепетно относились к нашей дружбе. Говорили, что им запрещали в принципе заводить друзей во избежание зависти, да и не хотелось, чтобы они от учёбы отвлекали.
Я же отвлекала Джимин от кое-чего другого.
Когда мы с ней съехались, она часто вечерами пропадала где-то. Говорила, что бродит по улицам, размышляет о жизни, порой заходит на мессы и сидит, слушает звуки органа, потом подходит к священнику и просит исповеди. То, что она говорила мужчинам в сутанах, слушающих её столь же внимательно, как и меня доктор Нин сейчас, оставалось секретом. Джимин умела вовремя прикрывать рот, отводить взгляд, а потом вести себя так непринуждённо, будто ничего и не говорила мне вовсе. Она умела делать вид, что ничего не происходит, в то время как я ревную её столь сильно и столь же отчаянно, что хотелось лишний раз не вытаскивать её из квартиры, накрыться с головой рядом с ней одеялом и повторять, что она ни с кем не должна разговаривать.
Понимаю, я красный флаг, нет, я самая настоящая красная тряпка — дерьмовый характер и бессилие сплетены в единую сеть, страшную, всю в дырках, но такая я, таково моё сердце, такова моя позиция. У меня не было секретов от Джимин. Это у Джимин были секреты от меня.
Первые звоночки начались тогда, когда она показала мне эскиз татуировки, которую хотела сделать на плече: паутина без паука, тонкая, словно вуаль, и меня насторожило это её внезапное желание. Когда мы обучались в школе, она не раз говорила, что не хочет загрязнять свою кожу, красивую, бледноватую, не хотела «уродств» на теле. Теперь же уродство стало её символом, то, что она хотела набить вместе со мной, парно, и очень долго меня уговаривала на столь неоднозначную и ненужную трату. Я же знала, что её не так сильно зацепил эскиз, он означал что-то другое — принадлежность к определённой группе людей. К определённой группе, в круг посвящённых который я не входила, но Джимин отчаянно хотела, чтобы я была рядом с ней.
Только потом я узнала, что символ, выведенный на наших плечах, соприкасающихся часто во сне, когда Джимин ворочалась, задыхалась и хрипела, принадлежал не какому-нибудь клубу, где внезапно провели акцию «Перенесите наш логотип себе на кожу — и безлимитный бар навсегда будет ваш», а секте.
Я уже говорила, что Джимин часто ходила в церкви, часто исповедовалась, ей
отпускали грехи — и она шла дальше, грешила, по её мнению, погрязала и вновь выпрашивала прощение. И ей всё спускалось с рук. Однажды она просто исповедовалась не там, сказала не то слово, не так посмотрела на священника, и он подумал, что она посвящённая. И когда начал говорить о религии, о церкви, другой, по соседству, где он пастор, наставник для заблудших душ и наместник самого Бога, Ю Джимин поверила в это. Она в принципе была тем человеком, который легко доверял, верил и шёл на поводу, она не была слабым человеком — просто любопытным донельзя, а слова пастора о благодати, добре и силе в кругу таких же юных дев, как она, понравились настолько, что Джимин даже не стала сомневаться.
отпускали грехи — и она шла дальше, грешила, по её мнению, погрязала и вновь выпрашивала прощение. И ей всё спускалось с рук. Однажды она просто исповедовалась не там, сказала не то слово, не так посмотрела на священника, и он подумал, что она посвящённая. И когда начал говорить о религии, о церкви, другой, по соседству, где он пастор, наставник для заблудших душ и наместник самого Бога, Ю Джимин поверила в это. Она в принципе была тем человеком, который легко доверял, верил и шёл на поводу, она не была слабым человеком — просто любопытным донельзя, а слова пастора о благодати, добре и силе в кругу таких же юных дев, как она, понравились настолько, что Джимин даже не стала сомневаться.
На следующий день она пришла в новую для себя церковь, где все были одеты в белое, держали восковые свечи в руках — и этот воск, запах, его мягкость въелась в тонкие руки Джимин. Она сама стала вощёной свечой в руках последователей культа, который боготворил и ненавидел женщин, который делал из них то спасительниц, то пленительниц, но Джимин не обращала внимания даже на самые большие несостыковки. Она слушала, впитывала, как губка, пела вместе с остальными песни, которые и гимнами было стыдно назвать, целовалась с прихожанами, не задавая лишних вопросов, под пение хора, что воспевал одновременно и чистоту с невинностью, и грязь с похотью. Тогда у Джимин не закралось и мысли, что это может быть деструктивно для неё самой, для наших отношений, для людей, что окружали её.
Ю Джимин было всего двадцать лет, когда она попала в секту, не осознавая последствий для своего тела, своей психики и уж тем более меня.
Я сделала вместе с ней татуировку, думая, что это будет наша с ней метка — паутина, в которой мы запутались, прилипли и ждали, когда наступит конец. Я не знала, что он уже наступил. Знала только, что в последнее время Джимин стала совершенно другой: нервной, сбивчивой, забывала обо всём и только ходила то в университет, то в церковь. Наши свидания, когда мы могли поехать в Итэвон и погулять, а то и вовсе потусить в Каннаме, вообразив себя главными сеульскими красотками, прекратились. Джимин упрекала меня, что я живу неправедную жизнь, могла меня ударить по рукам, нахмуриться и отворачивалась, когда ей особенно не нравилось, как я себя вела.
— Ты делаешь всё, чтобы не прийти к свету, ты себя видела?
Если меня можно было назвать красным флагом, как можно было называть Джимин, которая каждый день делала мне замечания, заставляла жить так, как я того не хотела, и пыталась затащить в то общество, в котором большую часть времени проводила сама? И я ведь пошла за ней, ведомая любовью, пошла за ней, одевшись так же, как и она, во всё белое, словно две невесты, мы стояли у небольшого костёла, в котором уже собралось много людей. Они были волной с морской пеной: белый океан людей, молчащих, словно уже началась проклятая месса. Нам дали свечи в руки, зажгли их, а я всё оборачивалась, чтобы найти хотя бы бумагу, которая будет собирать воск, но ничего не обнаружила. Джимин оттеснила нас к стене, заставила сесть рядом с собой и склонить голову, как во время покаяния, и я слушала всё, что происходит.
Пока воск не начал капать мне на ладони, обжигая, пока пальцы не стали дрожать. Руки самой Джимин уже были в воске, ожоги распространялись по пальцам и запястьям. И как я не замечала всего этого? Почему я не задавалась вопросами? Почему я решила молчать, думая, что Джимин всё расскажет сама? Она не собиралась этого делать. Она хотела молчать до конца своих дней — и нет, стыдно ей не было, она просто дала обет, благодаря которому не могла рассказать и половины того, что с ней сделали.
Когда Джимин уходила от меня, она оставила записку, в которой подробно рассказала, что с ней сделали. И изнасилование — это самый большой, самый тяжкий грех из всех, что совершили люди из этой церкви над ней. Её, как новоприбывшую, ещё не успевшую проникнуться религией, завели за алтарь, куда всякому смертному путь закрыт, и произвели насилие, которое отразилось на психике девушки так, что она решила никому ничего не рассказывать. И только её поведение по отношению ко мне было хоть сколько-то всё объясняющим. Она тряслась, боялась раскрытия, потому что тот пастор, её насилующий, сделал много компрометирующих фотографий, забрал её в омут с собой и потопил.
Во время крестин её резали ножом: я не видела всех её царапин, потому что, будто специально, Джимин одела всю самую длинную и облегающую одежду, которая только у неё и была, чтобы я не задавала вопросов. А я и не видела то, как она, плача про себя, мазала всё тело специальной мазью, покрывала его бинтами, пластырями, становилась мумией. Это было только началом её пути. После этого я даже не удивилась тому, что свечной воск, капающий прямо на обнажённую нежную кожу, не доставал ей никаких неудобств. Просто это была наименьшая боль, которую она могла перенести в стенах этого… заведения. Я не могла назвать эту секту по-другому.
И она хотела, чтобы я тоже прошла через это: через пытки, через ужас, через покрывание мазью всего тела и надежду, что меня не тронут больше. Но насилие там процветало. Началось с физического, самого обыкновенного: с телесных наказаний, с ударов по спине, рукам, даже лицу, свечной воск капал ей на щёки, красные от ударов, а огонь так близко подносили к волосам, что она думала, что потеряет их. Продолжалось всё моральным давлением, из-за которого Джимин плакала даже во время службы, в ноги кланялась, просила Христа себя простить, но её не прощали всей коммуной. Они все были безумны. Они считали, что слабая девушка, коей была Джимин, не достойна быть в этой секте без признания.
Она должна была заплатить за то, чтобы над ней больше не издевались, чтобы её больше не били.
Всё началось с малого: сначала она обчистила свою шкатулку с драгоценностями, которые ей дарили родители на протяжении всей жизни. Жемчужное ожерелье, дутый браслет из чистого золота, пять колец, все с разными камнями, две пары серёжек, в которых сверкали искусственные бриллианты. Джимин молчала, даже ночами не плакала, мучаясь от кошмаров, делала вид, что всё хорошо, продолжала учиться в университете рядом со мной. А потом она подчистую вынесла драгоценности из моей шкатулки.
— И как это понимать? — спросила я её, когда она после очередной своей мессы, одетая в белую одежду, кое-где испачканную кровью, пришла в дом. Бледность покрывала её щёки, в глазах затаился испуг, потому что я поймала её за руку, с поличным, но она не отвернулась. Просто не посмела, ибо знала, что когда я в гневе, то могу кричать долго-долго. — Куда ты отнесла все мои кольца? Ты знаешь, сколько это всё стоит? Воровка!
— Но я должна была откупиться…
Её маска в тот момент треснула, обнажив передо мной страдания живой души, тянущейся к свету. Только свет, к которому она шла, был жалкой мигающей лампочкой из старого холодильника. Таким же было и её тепло для меня: холодным, отбривающим все мои попытки на сближение вновь. По сравнению с Джимин я и не была красным флагом: у меня не столько проблем, сколько у неё, у меня проблемы с гневом, но я не воровка и не состою в секте. И я всё силилась понять её, да не могла.
И не я набросилась на свою девушку с ножом, когда она была в беззащитном состоянии, читала, полусонная, в постели, и надеялась этой ночью выспаться, а не быть избитой. Или изрезанной. Даже не хочется вспоминать, как я защищалась и в конечном итоге распорола ладони, но отобрала нож, крича на Джимин, что она только смерти моей и желает.
Я не могла оправдать человека, который обчистил меня, ударил ножом, что теперь некрасивый шрам пересекает мою ключицу и уходит на грудь, забрал из кошелька кредитку, которую закрывали родители, который уже успел заложить нашу квартиру. Про последнее я узнала уже многим позже.
На мою беду было, что владельцем квартиры, которую родители Джимин купили и в которую мы заселились накануне прихода в университет в качестве студенток, значилась единолично Джимин и никто больше из её родственников. Она могла по закону делать со своей собственностью всё, что её душе угодно, могла хоть продать её, хоть обменять, хоть подарить. И дарственную она подписала, не посовещавшись ни со мной, своей девушкой, ни с родителями, которые впали в шок, увидев свою дочь на пороге дома.
— Что случилось, Джимин?
А я молчала, стоя у неё за спиной и держа её чемоданы — за несколько дней до того, как она подписала дарственную, я переехала обратно к своим родителям, толком им ничего не сказав, лишь обмолвившись, что это навсегда. Меня родители приняли. Джимин же родители развернули и оставили на улице, сказали идти в свою церковь и разбираться через юристов с тем, что она натворила.
Так Ю Джимин оказалась со своими травмами, ранами, с мышлением человека, который был особенно предан культу, в которой вложила уже как минимум миллиард вон своих и чужих денег, на улице. Культ не принял её в свои дома, в церкви развели руками и предложили место в уголке, под старой иконой, а также работу: драить полы от свечного воска. Насилие продолжалось, просто обрело новую, доселе неизвестную форму Джимин: эксплуатация труда, а затем и эксплуатация тела, несчастного, израненного, как и всей её души, что напоминала решето из-за пуль, пущенных ей прямо в грудь.
И вспоминая вопрос доктора Нин, про пистолет и сколько патронов останется внутри, я твёрдо отвечу: все. Джимин не заслуживает смерти, потому что прошла через многое. Она заслуживает прощения, любви и ласки, только я не смогу ей всего этого дать. Я её больше не люблю. Я от неё больше не завишу. И я ни за что не позволю себе вернуться к девушке, которая настолько сильно меня предала.
Бывают предательства похуже измены, в которой, несомненно, виноват только тот, кто изменяет. Джимин попала в паутину, которую плели многочисленные пауки, а я уже давно приходила на сеансы лазерного удаления татуировки. Наши пути разошлись в тот момент, когда Ю Джимин попала в секту. И мне ещё понадобится время, чтобы не мозгом, а сердцем её простить.
Как бы я ни любила её прежде.
In bundle
aespa
wlw
мини-фанфики