О полицейском беспределе, политических преследованиях и правовом бардаке во времена Александров II-го и III-го
Представляю вашему вниманию пространную выдержку из книги Сергея Сергеева "Русское самовластие", посвященную правовому беспределу в "благословенные" времена дореволюционной России. Автор опирается на богатый массив источников той эпохи, мемуары тогдашних официальных лиц и известных личностей, и официальные же документы.
Карикатура в английском журнале Puck, в ответ на отказ императора Александра III от конституции Лорис-Меликова.
Наиболее значимые моменты выделяю жирным шрифтом. Итак...
👉В 1860-х гг. в политической жизни России появился новый субъект – революционное движение. Первоначально заявившее о себе только в виде зажигательных прокламаций, оно к концу 70-х превратилось в главную угрозу стабильности империи и жизни императора. Д. Милютин записал в дневнике о путешествии в царском поезде из Петербурга в Ливадию (август 1880 г.): «Москву проехали мы не останавливаясь; также и все другие города проезжали ночью. На всём пути были приняты чрезвычайные меры охранения. Многие тысячи солдат и крестьян были поставлены на ноги непрерывною цепью вдоль всего пути… На царский поезд привыкли уже смотреть как на какой-то форт, который ежеминутно может быть взорван миной». И это при том, что количество активных борцов с режимом было ничтожно. Грозное III-е отделение, столь лихо расправлявшееся с безобидными болтунами, оказалось бессильным против горстки людей, не боящихся стрелять и бросать бомбы. Очевидная неэффективность этого учреждения вызвала в 1880 г. ревизию, возглавляемую сенатором И.И. Шамшиным. Итоги её работы, на основании которых детище Николая I и Бенкендорфа было упразднено, зафиксировал в своём дневнике государственный секретарь Е.А. Перетц:
«Всё лето провёл он [Шамшин], по поручению графа Лорис-Меликова, за разбором и пересмотром дел III отделения, преимущественно о лицах, высланных за политическую неблагонадёжность. Таких дел пересмотрено им около 1500. Результатом этого труда было, с одной стороны, освобождение очень многих невинных людей, а с другой – вынесенное Шамшиным крайне неблагоприятное впечатление деятельности отделения…
По словам Ивана Ивановича [Шамшина], дела велись в III отделении весьма небрежно. Как и понятно, они начинались почти всегда с какого-нибудь донесения, например, тайного агента или записанного полицией показания дворника. Писаны были подобные бумаги большею частью безграмотно и необстоятельно; дознания по ним производились не всегда; если же и производились, то слегка, односторонним расспросом двух-трёх человек, иногда даже почти не знавших обвиняемого; объяснений его или очной ставки с доносителем не требовалось; затем составлялась докладная записка государю, в которой излагаемое событие освещалось в мрачном виде, с употреблением общих выражений, неблагоприятно обрисовывающих всю обстановку. Так, например, говорилось, что обвиняемый – человек вредного направления, по ночам он сходится в преступных видах с другими подобными ему людьми, ведёт образ жизни таинственный; или же указывалось на то, что он имеет связи с неблагонадёжными в политическом отношении лицами; далее упоминалось о чрезвычайной опасности для государства – от подобных людей в нынешнее тревожное время и в заключение испрашивалось разрешение на ссылку в административном порядке того или другого лица…
Примечание от А.С.: это мало чем отличалось от советских "судов троек" по качеству правового исполнения.
По отзыву Шамшина, дела III отделения были в большом беспорядке. Часто не находилось в них весьма важных бумаг, на которых основано было всё производство. Когда он требовал эти бумаги, отвечали обыкновенно, что их нет; при возобновлении же требования, особенно под угрозой пожаловаться графу Лорис-Меликову, производились розыски и часто находили было недостававшие листы; иногда оказывались они на дому у того или иного чиновника, иногда в ящиках столов канцелярии; раз случилось даже, что какое-то важное производство отыскано было за шкафом.
В денежном отношении Иван Иванович нашёл в делах III отделения также довольно важные беспорядки. Имена тайных агентов, получавших денежные оклады, были скрываемы от самого шефа жандармов под предлогом опасения скомпрометировать этих лиц. Таким образом, весьма значительные суммы находились в безотчетном распоряжении второстепенных лиц и, может быть, употреблялись вовсе не на то, на что были предназначены. Далее, по случаю возникшей в последние годы революционной пропаганды, признано было необходимым усилить денежные средства III отделения по розыскной части. На это ассигнован был дополнительный кредит на 300 000 руб. в год. Как же употреблялась эта сумма? Более половины ее, вопреки основным сметным правилам, отлагалось для составления какого-то особого капитала III отделения. Остальное делилось на две части, из которых одна шла на выдачу наград и пособий чиновникам, а другая – агентам, наблюдавшим преимущественно за высокопоставленными лицами. Эта последняя деятельность отделения была, говорят, доведена до совершенства. Шефу жандармов было в точности известно, с кем знаком тот или другой правительственный деятель, какой ведет образ жизни, у кого бывает, не имеет ли любовницы и т. д. Обо всём этом, не исключая анекдотов, случавшихся в частной жизни министров и других высокопоставленных лиц, постоянно докладывалось государю. Одним словом, наблюдения этого рода составляли чуть ли не главную заботу нашей тайной полиции. При таком направлении деятельности III отделения неудивительно, с одной стороны, что ему частенько вовсе были не известны выдающиеся анархисты, а с другой – что оно почти без разбора ссылало всех подозрительных ему лиц, размножая людей, состоящих на так называемом нелегальном положении (побег из ссылки)».
Как явствует из письма 1878 г. товарища шефа жандармов генерал-лейтенанта Н.Д. Селиверстова в русское посольство в Лондоне, III отделение не могло самостоятельно создать агентуру за границей в среде революционной эмиграции и просило у адресата помощи в этом деле.
По свидетельству жандармского офицера В.Д. Новицкого, он в 1875 г. докладывал шефу жандармов Н.В. Мезенцеву о неизбежном переходе революционеров к террору, на что Мезенцев беспечно ответил, «что власть шефа жандармов так ещё велика, что особа шефа недосягаема, обаяние к жандармской власти так ещё сильно, что эти намерения следует отнести к области фантазий и бабьим грезам, а не к действительности». Через три года Николай Владимирович, заколотый кинжалом Кравчинского, успел, наверное, понять, что вопрос о фантазиях, действительности и обаянии жандармской власти не так прост, как он ему представлялся…
Примечание А.С.: это к вопросу о компетентности исполнительной власти в РИ. Она была наполнена людьми надменными, архаичными, предельно далекими от реальности и даже порой просто глупыми.
Но не только политическая полиция империи – вся её государственная машина в целом оказалась слишком архаичной и неповоротливой, чтобы своевременно обезвредить терроризм. Вместо этого явилась, как писал Б. Чичерин, «реакция, не руководимая государственным смыслом, не опирающаяся на разумные элементы общества, а чисто полицейская, и притом бестолковая. Начались произвольные аресты массами, одиночное тюремное заключение без суда, административные ссылки, которые ещё более озлобляли свои жертвы и разносили пропаганду по самым отдаленным краям России».
Грубые, примитивные, наконец, просто незаконные методы борьбы, применяемые по отношению к любым подозрительным лицам, только усиливали оппозиционные настроения образованного общества. О бессудном 20-летнем пребывании в Алексеевском равелине М.С. Бейдемана мало кто знал, но арест, тюрьма и каторга имевшего широкую известность Н.Г. Чернышевского без предъявления каких-либо доказательств его виновности (до сих пор вопрос об авторстве прокламации «Барским крестьянам от их доброжелателей поклон» остаётся дискуссионным) возмутили даже такого политически умеренного человека, безмерно далёкого от «нигилизма», как историк С.М. Соловьёв. Его сын – философ Вл. С. Соловьёв вспоминал: «От… разговоров с отцом у меня осталось яркое представление о Чернышевском как о человеке, граждански убитом не за какое-нибудь политическое преступление, а лишь за свои мысли и убеждения».
Не кто иной, как К.П. Победоносцев, считал, что при подготовке к знаменитому процессу 193-х (участников «хождения в народ») «нахватали по невежеству, по самовластию, по низкому усердию множество людей совершенно даром». Всего было арестовано более 4 тыс. человек. Из них к дознанию привлекли только 770, а к следствию – 265. Следствие тянулось три с половиной года. За это время в тюрьмах в одиночном заключении 43 человека скончались, 12 покончили с собой и 38 сошли с ума. Осенью 1877 г. обвинительный акт был предъявлен 197 заключённым, из коих до суда умерло ещё четверо. В итоге суд признал 90 (!) подсудимых за отсутствием улик невиновными, но Александр II 80 из них назначил административную ссылку. После этого пошла волна террора.
Знаменитый хирург Н.И. Пирогов, вспоминая «шум, бряцание сабель и шпор по жилищам граждан, ночные и повальные обыски», сетовал, что «общество… не знало уже, кого его более ненавидеть за произвол и насилие: крамолу или администрацию».
Выстрел В.И. Засулич стал, по сути, ответом не только на конкретное проявление произвола петербургского полицмейстера Ф.Ф. Трепова, приказавшего высечь политического заключённого, но и на весьма популярное в правительственных сферах поветрие. «Зима, с декабря 1876 года по апрель 1877 года, ознаменовалась… особою агитациею в пользу употребления телесных наказаний против политических преступников», – вспоминал А.Ф. Кони. Например, неоднократно цитируемый в этой главе статс-секретарь Д.А. Оболенский (по тем временам «либерал», друг Н. Милютина!) читал Кони свою записку на имя государя, в коей доказывал необходимость «подвергать политических преступников вместо уголовного взыскания телесному наказанию без различия пола… Эта мера должна была, по мнению автора, отрезвить молодежь и показать ей, что на нее смотрят как на сборище школьников, но не серьезных деятелей, а стыд, сопряженный с сечением, должен был удерживать многих от участия в пропаганде» (наличие подобной записки подтверждает и сам Оболенский в дневнике).
Особенно замечательно, что наказать розгами А.С. Боголюбова (Емельянова) порекомендовал Трепову… сам министр юстиции К.И. Пален (тоже скорее «либерал», чем «консерватор»). Об этом рассказывает тот же Кони: «14 июля днём ко мне приехал Трепов узнать, отчего я не хотел у него обедать накануне. Я откровенно сказал ему, что был и возмущён, и расстроен его действиями в доме предварительного заключения, и горячо объяснил ему всю их незаконность и жестокость не только относительно Боголюбова, но и относительно всех содержащихся в доме предварительного заключения… Трепов не стал защищаться, но принялся уверять меня, что он сам сомневался в законности своих действий, и поэтому не тотчас велел высечь Боголюбова, который ему будто бы нагрубил, а поехал посоветоваться к управляющему министерством внутренних дел князю [А.Б.] Лобанову-Ростовскому, но не застал его дома. От Лобанова он отправился к начальнику III Отделения [А.Ф.] Шульцу, который, лукаво умывая руки, объявил ему, что это – вопрос юридический, и направил его к графу Палену. До посещения Палена он заходил ко мне, ждал меня, чтобы посоветоваться, как со старым прокурором, и, не дождавшись, нашёл в Палене человека, принявшего его решение высечь Боголюбова с восторгом, как проявление энергической власти, и сказавшего ему, что он не только не считает это неправильным, но разрешает ему это как министр юстиции… “Клянусь вам, Анатолий Фёдорович, – сказал Трепов, вскакивая с кресла и крестясь на образ, – клянусь вам вот этим, что, если бы Пален сказал мне половину того, что говорите вы теперь, я бы призадумался, я бы приостановился, я бы иначе взыскал с Боголюбова… Но, помилуйте, когда министр юстиции не только советует, но почти просит, могу ли я сомневаться?”».
В свете такого настроения верхов оправдание Засулич в зале суда приобретает ещё более острый политический смысл. А учитывая нервное отношение русского образованного общества к проблеме телесных наказаний (боязнь быть высеченным даже дворянину – важный страх конца XVIII – первой половины XIX в.), понятно его горячее сочувствие к подсудимой, в том числе и вполне консервативно настроенных людей вроде Достоевского или Я.П. Полонского. Как прекрасно сформулировал Чичерин, в деле Засулич «[о]бщество, к которому в лице присяжных взывало правительство, не дало ему поддержки, ибо оно в своей совести осуждало систему, вызвавшую преступление, и боялось закрепить [её] своим приговором».
Хватая и карая направо и налево, широко используя административную ссылку, правительство, конечно, запугивало робкие натуры, но людей с чувством собственного достоинства делало своими врагами. Даже те, кто не одобрял террор, считали для себя морально невозможным поддерживать власть, допускающую подобный произвол. Недовольны им были и многие высокопоставленные бюрократы. Генерал-майор Е.В. Богданович утверждал в записке «О мерах борьбы с революционным движением» (1879), что полиция «делала и до сих пор делает множество бестактностей, раздражающих спокойных и честных граждан. Грубость в обращении с горожанами, самая неуместная придирчивость и заносчивость сделались общими местами». Д. Милютин в декабре 1879 г. отметил, что «вся Россия, можно сказать, объявлена в осадном положении», а в январе 1880-го – что «еженощные обыски и беспрестанные аресты не привели ни к какому положительному результату и только увеличивают общее недовольство и ропот. Никогда ещё не было предоставлено столько безграничного произвола администрации и полиции». Афористически выразился в 1881 г. А.А. Абаза: «Не следует бить нигилистов по спине всей России». Наконец, в официальном документе – журнале Верховной распорядительной комиссии за 24 марта 1880 г. – были отмечены «повторяющиеся случаи неправильного применения сих правил [правил производства дел политического характера от 1 сент. 1878 г.], сопряжённого с лишением свободы заподозренных в политической благонадёжности, без достаточных на то оснований».
Чтобы не быть голословным, приведём несколько примеров очевидного правительственного произвола. Вот, положим, история, случившаяся с Л.Н. Толстым в июле 1862 г., т. е. в самый разгар реформ, задолго до начала революционного террора. По вздорному доносу агента III отделения Шипова (дескать, владелец Ясной Поляны печатает какие-то запрещённые книги) в отсутствие хозяина жандармы, не имевшие на руках никакого ордера, обыскали весь дом, напугав тётку и сестру писателя, внимательно просмотрели его частную переписку, подняли ломом полы в конюшне, а в пруду пытались сетью выловить типографский станок. Обыск был также произведён в некоторых школах, основанных Толстым, и в имении его брата. Ничего подозрительного не нашли. Лев Николаевич был настолько оскорблён, что всерьёз думал навсегда покинуть Россию. Этого он не сделал, но школу свою и журнал закрыл. Через свою другую тётку, фрейлину, Толстой направил письмо на имя императора с требованием если не наказать, то обличить виновных в происшедшем. III отделение представило всеподданнейший доклад, в котором объяснило случившееся проживанием у Толстого студентов (учителей в его школе) «без ведома местного начальства». В итоге писателю объявили через тульского губернатора, что обыск был вызван «разными неблагоприятными сведениями» и что «Его Величеству благоугодно, чтобы принятая мера не имела собственно для графа Толстого никаких последствий». Толстой – представитель высшей аристократии, бывший боевой офицер, уже довольно известный литератор, племянник фрейлины в. к. Марии Николаевны. И он в ту пору нимало не либерал, а скорее консерватор, для которого Чернышевский – «клоповоняющий господин». Но это не спасает его от унизительного произвола, создающего впечатление, что Россия – страна, «где нельзя знать минутой вперёд, что меня, и сестру, и жену, и мать не скуют и не высекут… Вот как делает себе друзей правительство», – возмущался Лев Николаевич.
В 1871 г. художника Н.И. Крамского несколько раз вызывали на допросы в полицию «по секретному делу», выясняя, где он был прошлое и нынешнее лето. Напуганный живописец по совету А. Никитенко обратился прямо к Ф. Трепову за разъяснениями. Выяснилось, что Иван Николаевич с 1863 г. находится в некоем списке подозрительных лиц – в связи с выходом передвижников из Академии художеств. Трепов велел вычеркнуть его из этого списка, в котором, по словам петербургского полицмейстера, числилось до 6 тыс. (!) человек.
В апреле 1879 г. черниговского мирового судью, либерального земца И.И. Петрункевича в административном порядке, без предъявления какого-либо обвинения, несмотря на судейскую неприкосновенность, выслали в Костромскую губернию. Позже он был переведён в Смоленск, затем в Тверь – и в общей сложности пробыл в ссылке семь лет, так и не представ перед судом. В мемуарах Иван Ильич так передаёт свои переживания в то время, когда двое жандармов повезли его в неизвестном направлении: «Хотя полное неуважение к закону и произвол власти составляли отличительную черту нашего государственного управления, хотя я никогда не разделял официального учения наших законоведов, что Российская Держава управляется на точном основании законов и тем будто бы отличается от азиатских деспотий, которые управляются самовластной волей своих деспотов, но в то же время в глубине моего сознания всё-таки таилась мысль, что постепенно, шаг за шагом, мы подвигаемся вперёд к завоеванию права и усвояем взгляды и привычки европейских конституционных народов и государств. Мне казалось, что… судебной реформой сделан в этом направлении большой шаг и что, будучи уже 10 лет мировым судьёй, лично я обеспечен в своей несменяемости без суда, как судья. И вдруг всё это оказалось иллюзией, рассеявшейся как дым, и выходило, что все мы не граждане, имеющие определённые законом права, а обыватели и что, по надобности, никакой закон не защищает нас от произвола власти».
В.Г. Короленко, будучи студентом Петровской академии, в 1876 г. за участие в студенческих волнениях и за подачу коллективного протеста был исключён из числа учащихся и выслан из Москвы на год. В 1878 г. в Петербурге последовал второй арест начинающего литератора за то, что он предоставил квартиру для проживания бежавшему из ссылки участнику «хождения в народ». После третьего ареста в 1879 г. Короленко, без суда и следствия, как политически неблагонадёжный субъект, шесть лет провёл в тюрьмах и ссылках. Административной ссылке подверглись также его три брата и муж сестры. Размышляя на склоне лет о прошлом, Владимир Галактионович отмечал, что «степень тогдашней моей преступности даже у нас, с точки зрения даже наших законов, оставалась самое большее в области намерений и предположений, едва ли караемых», но самодержавию «[б]ороться приходилось с настроением, разлитым в воздухе, а наша власть гонялась за отдельными проявлениями и привыкла стрелять по воробьям из пушек. Самые законы она стала приспособлять к этой пальбе».
В 1872 г. учительница женской гимназии Е.А. Латышева оказалась на несколько часов под арестом в полиции только за короткие волосы и за очки, что считалось признаком «нигилистки». А ранее, в 1866 г., временным нижегородским генерал-губернатором на время ярмарок НА. Огарёвым было сделано официальное распоряжение, по которому все женщины, носящие круглые шляпы, синие очки, башлыки, коротко остриженные волосы и не носящие кринолинов, признаются нигилистками, забираются в полицию, где им приказывают скинуть все эти наряды и надеть кринолины, а если они не послушаются, то высылать их из губернии. Прямо-таки повеяло духом императора Павла Петровича!
Е. Перетц в дневнике со слов И. Шамшина описывает такую историю: «На одного студента… дворник дома, где он занимал комнатку, донёс, что он человек подозрительный, так как у него бывают собрания неизвестных людей, причём одни из приходящих спрашивают студента, другие – часовщика, третьи – токаря. По случаю этого доноса полиция явилась поздно вечером, забрала всех бывших у студента и заключила их всех под стражу в качестве неблагонадёжных; в числе их был 12-летний мальчик, сын самого дворника, принёсший молодым людям горячую воду для чая. Через три недели взялись за разбор дела, и оказалось, что ничего преступного в собраниях не было; в отобранных же при обыске книгах и бумагах не нашлось ничего подозрительного. Заподозренный оказался действительно студентом, имевшим склонность к механике; поэтому и при недостатке средств он охотно разбирал и чинил часы и в то же время имел у себя токарный станок, на котором выделывал иногда разные безделушки».
Практически никто из жителей Российской империи – от низов до верхов (включая наследника престола) – не мог быть уверен в неприкосновенности тайны своей переписки, масштаб перлюстрации стал даже больше, чем при Николае I. Перетц заметил по этому поводу в дневнике: «…письма вскрываются, читаются и, в случае чего-либо выходящего из общего ряда, представляются в подлиннике государю, иногда же из них делаются только выписки – и это самое опасное, так как в извлечении легко представить содержание письма в извращённом виде». Например, Александр II не хотел назначать товарищем шефа жандармов генерала Селивёрстова, ибо в выписке из письма последнего сообщались неблагоприятные слухи об императоре и его ближайшем окружении. Шеф жандармов Мезенцев проверил информацию – и оказалось, что в оригинале письма Селивёрстов эти слухи, напротив, порицал, негодуя на петербургское общество, их распространяющее. В. Новицкий вспоминает, что специально подобранные выписки привозились самодержцу министром внутренних дел Тимашевым ежедневно в 11 утра «в особом портфеле, на секретный замок запираемом». Некоторые письма император по просмотру тотчас же сжигал в камине, «на других собственноручно излагал заметки и резолюции и вручал их шефу жандармов для соответственных сведений и распоряжений по ним секретного свойства, надзора, наблюдения и установления авторов писем и указываемых в них лиц». По данным МВД, в 1880 г. в 7 крупнейших городах РИ было перлюстрировано 363 253 письма и сделано оттуда 3344 выписки.
Множилось количество людей, состоявших под гласным или негласным полицейским надзором. «По свидетельству директора Департамента полиции исполнительной Министерства внутренних дел П.П. Косаговского… на 1 января 1875 г. в Российской империи (исключая Сибирь, Кавказ и Закавказье) под надзором полиции «по политическим причинам» 15 829 человек, а к маю того же года – 18 945 человек, т. е. за четыре месяца количество поднадзорных возросло почти на 20 %».
В апреле 1879 г. в некоторых губерниях (Петербургской, Московской, Харьковской и Одесской) был введён особый режим управления («усиленная охрана») во главе со специально назначенными временными генерал-губернаторами, получившими, по сути, диктаторские полномочия – им предоставлялось право административной высылки, арестов любых лиц, «несмотря на звание и состояние», приостановления и запрещения периодических изданий и вообще принятия тех мер, которые «они признают необходимыми для охранения спокойствия во вверенном им крае». Больших успехов в борьбе с «Народной волей» эта мера не принесла, только вызвала ещё большее раздражение у образованного класса.
По верному диагнозу Чичерина, «[п]олицейская система, водворившаяся в 1866 году, была вызвана революционным своеволием, распространившимся в русском обществе. Желание противодействовать этим стремлениям было вполне законно; но способ исполнения, вместо того чтобы уменьшить зло, ещё более его усилил. Если своеволие вызывает произвол, то произвол, в свою очередь, вызывает своеволие. Это две крайности, которые всегда следуют друг за другом».
«На нашей почве политическая жизнь сводится на динамит, порох, кинжал и револьвер. Ответом на них будут, разумеется, виселицы, новые убийства, новые виселицы и так в бесконечность… Какая история, какой конец, какая будущность у несчастной земли нашей…» – сокрушался П.В. Анненков в марте 1881 г. в письме Тургеневу.
В период «диктатуры сердца» Лорис-Меликова вроде бы стал нащупываться путь взаимодействия власти и общества, но он был оборван первомартовским взрывом на Екатерининском канале. Александр Николаевич стал первым российским монархом, публично убитым своими подданными. В последние годы правления Царя-Освободителя его популярность резко упала, причём не только среди радикалов или либералов, но и среди консерваторов, пенявших ему как за отсутствие твёрдого политического курса, так и за нарушение традиций в семейной жизни – за слишком скорый после кончины императрицы второй брак с княгиней Юрьевской, которую, по слухам, самодержец собирался короновать (эти слухи тянули за собой и другие – гадания о том, кому он теперь завещает корону, ведь у Юрьевской был от него сын, а традиция менять наследников престола в России богатая). Победоносцев писал в частном письме начала 1881 г.: «Нас тянет это роковое царствование – тянет роковым падением в какую-то бездну. Прости Боже этому человеку – он не ведает, что творит, и теперь ещё менее ведает. Теперь ничего и не отличишь в нём, кроме Сарданапала. Судьбы Божии послали нам его на беду России. Даже все здравые инстинкты самосохранения иссякли в нём: остались инстинкты тупого властолюбия и чувственности. Мне больно и стыдно, мне претит смотреть на него».
Традиционное обожание венценосца сохранялось в простонародной среде. Это видно хотя бы из того, что крестьяне, как правило, сдавали политических агитаторов полиции, если они говорили что-то против «царя-батюшки», и, напротив, готовы были им помогать, когда они представлялись государевыми посланцами (знаменитое «Чигиринское дело» 1877 г.). Русское крестьянство, запертое в рамках самоуправляющихся сельских миров – общин, вообще жило в своём особом мире, далёком от стремлений к политической свободе. Но, как и прежде, народный монархизм не распространялся на реальную государственную систему Российской империи, о чём замечательно написал Ю. Самарин: «Весь наш официальный мир, начиная от станового пристава до министров, все наши учреждения, одним словом, всё, что имеет форму учреждения, в глазах народа заподозрено. Это ложь, обман, никому и ничему он не верит. Ко всякой официальной Руси он относится чисто страдательно, точно как к явлениям природы – к засухе, саранче и т. п. Над всем этим носится в его представлении личность разлученного с ним царя, что-то вроде воплощенного Промысла; но это вовсе не тот царь, который назначает губернаторов, издаёт Высочайшие повеления и передвигает войска, а какой-то другой, самозданный, мифический образ, который завтра может вдруг предстать ему в лице пьяного дьячка или бессрочно отпускного».
Впрочем, К. Кавелин уже в 1874 г. отметил некоторый упадок народного обожания персоны монарха: «Пишущий эти строки не раз имел, к глубокому прискорбию, случай лично удостовериться, что простой народ, до сих пор свято чтивший имя царя, считавший его земным богом, теперь, видимо, к нему охладевает и ему приписывает тяжесть своего положения».