Деградация элит и идеи во времена Александра III и Николая II
Ещё одна подборка интересных свидетельств рассматриваемой эпохи, которую я взял из замечательной книги Сергея Сергеева "Русское самовластие", рисующая нам мрачную картину последних десятилетий Российской империи, царившую в элитах. Оба последних царя, по признанию современников, были недалеки умом. Хуже того, их окружали люди, потерявшие веру в будущее и жившие прошлым. Конфигурация, которая имелась у России перед революцией вызывала отчаяние даже у верных самодержавию монархистов.
Не зря крупнейший российский правовед Борис Чичерин так характеризовал режим Александра III: «[Итальянский политик Камилло] Кавур говорил, что всякий болван может управлять с осадным положением. Русские правители хотели оправдать это изречение, не понимая, что в их требованиях усиленных полномочий заключается сознание своей глупости. И эти чрезвычайные права, установленные для преследования политических заговорщиков, прилагались ко всему на свете: к извозчикам, к дворникам, к мостовым. Ссылаясь на положение об усиленной охране, начальники губерний налагали на домовладельцев совершенно произвольные штрафы; издавались правила для экипажей; закрывались торговые ряды и лавки; требовалось известное устройство мостовых. То, что по закону предоставлялось городским думам, было в силу безобразного толкования полномочий перенесено на полицию, которой произвол не знал границ. В Москве беззаконные штрафы, налагаемые обер-полицмейстером на извозчиков, в один год превзошли 100 000 рублей… Административные ссылки умножились в ужасающих размерах. Они прилагались не только к политически неблагонадёжным людям – понятие, которое уже само по себе открывало возможность самого широкого произвола, – но и вообще ко всякому лицу, почему-либо не угодившему начальству или просто повздорившему с полицией».
В 1900 г., уже при Николае II, Борис Чичерин, прежде бывший противником "преждевременного" ограничения самодержавия в России, в изданной в Берлине работе «Россия накануне двадцатого столетия», напишет: «Для всякого мыслящего наблюдателя современной русской жизни очевидно, что главное зло, нас разъедающее, заключается в том безграничном произволе, который царствует всюду, и в той сети лжи, которой сверху донизу опутано русское общество. Корень того и другого лежит в бюрократическом управлении, которое, не встречая сдержки, подавляет все независимые силы и, более и более захватывая власть в свои руки, растлевает всю русскую жизнь… Но ограничить бюрократию невозможно, не коснувшись той власти, которой она служит орудием и которая ещё чаще служит ей орудием, – то есть неограниченной власти монарха. Пока последняя существует, безграничный произвол на вершине всегда будет порождать такой же произвол в подчинённых сферах. Законный порядок никогда не может упрочиться там, где всё зависит от личной воли и где каждое облечённое властью лицо может поставить себя выше закона, прикрыв себя Высочайшим повелением. Если законный порядок составляет самую насущную потребность русского общества, то эта потребность может быть удовлетворена только переходом от неограниченной монархии к ограниченной».
Увы, Россия в самое решающее для себя время оказалась в заложниках неуверенного в себе, закомплексованного и руководимого женой монарха, коррумпированных чиновников, окружавших его и шепчущих ему в уши свои советы, и крайне ограниченного времени, за которое, при таких исходных данных, нужно было успеть провести давно назревшие реформы. Это было... почти нереально. Пожалуй, после гибели Петра Столыпина, шансов на спасение уже не оставалось.
👉Итак, Сергей Сергеев пишет: "К середине 80-х стало ясно, что никакой творческой идеи у нового царствования нет – ни (понятное дело) либеральной, ни славянофильской, ни даже банально реакционной («назад к Николаю Павловичу»). При всей брутальности внешнего облика и стиля резолюций император вовсе не производил впечатление вождя, способного повести куда-то за собой, им «никогда не проявлялось ни малейшей инициативы» (Е.М. Феоктистов). Отчасти потому, что по особенностям своего характера это был интроверт-домосед, не любивший публичности, конфузившийся в общении с не слишком близкими людьми. Отчасти потому, что он и не знал, куда идти, будучи идеологом ещё менее, чем отец. Не лишённый здравого смысла, прямой и искренний, Царь-Миротворец не только получил плохое (для представителя одной из важнейших монарших династий Европы) образование, но и обладал весьма заурядным умом. На этом сходятся все мемуаристы. Даже симпатизировавший ему Витте признавал, что венценосец «был, несомненно, обыкновенного ума и совершенно обыкновенных способностей… пожалуй, можно сказать, ниже среднего ума, ниже средних способностей и ниже среднего образования». Главноуправляющий по делам печати Феоктистов также свидетельствует, что «в интеллектуальном отношении государь Александр Александрович представлял собой весьма незначительную величину, плоть уж чересчур преобладала в нём над духом»".
Близкий ко двору генерал А.А. Киреев так описывал в дневнике процесс царского мышления: «Государь – человек в высшей степени прямолинейный, у него мысль идёт как-то полосами параллельными, никогда нет равнодействующей, параллельные течения идут, не действуя друг на друга… У государя нет синтетической силы». Сжатую и точную характеристику Александру III даёт в частном письме 1888 г. А. Кони: «Государь элементарно честен, правдив, но неразвит, тяжёл телом и мышлением, недобр, упорен, недоверчив». Император точно знал, чего он не хотел: продолжения либеральных реформ и ограничения своей власти (известны его слова: «Конституция! Чтобы русский царь присягал каким-то скотам?»). Это придавало его позиции, по крайней мере, устойчивость. Но он не в силах был предложить хоть какой-то более-менее продуманной альтернативы.
Главный интеллектуал в царском окружении – Победоносцев, человек высокообразованный, крупный правовед – печально прославился своим каким-то безграничным критицизмом и пессимизмом и неспособностью предложить сколько-нибудь дельный совет. Феоктистов вспоминает: «…не было, кажется, человека, который так пугался бы всякого решительного действия, ум которого был бы в такой степени проникнут духом неугомонной критики. Подобные люди не способны увлекать других, они сами не идут вперёд и мешают идти тем, кто отважнее их. От К.П. Победоносцева можно было досыта наслышаться самых горьких иеремиад по поводу прискорбного положения России, никто не умел так ярко изобразить все политические и общественные наши неудачи, но стоило лишь заикнуться, что нельзя же сидеть сложа руки, необходимо принимать меры, которые вывели бы нас из мрака к свету, – и он тотчас же приходил в ужас, его невыразимо устрашала мысль о чём-либо подобном. По-видимому, он полагал, что, излив свои сетования, он сделал всё, чего можно от него требовать, и что затем остаётся только уповать на милосердие промысла. Конечно, трудно было согласиться с этим; Константину Петровичу возражали, что бездействие правительства должно привести Россию к страшным бедствиям, – в ответ на это он приводил странный аргумент: он указывал на то, что никакая страна в мире не в состоянии была избежать коренного переворота, что, вероятно, и нас ожидает подобная же участь и что революционный ураган очистит атмосферу. Хорошее утешение!» Сходный образ возникает на страницах дневника государственного секретаря А.А. Половцова: «Приходит Победоносцев и в течение целого часа плачет на ту тему, что учреждения не имеют важности, а что всё зависит от людей, а людей нет. “Не верю я никаким рецептам”, – повторяет он беспрестанно, не говоря, впрочем, во что же именно он верит». Один из современников запомнил такой афоризм Константина Петровича: «Россия – бездонное, безграничное болото. Мы постепенно погружаемся. Чтобы продлить существование, необходимо лежать без движения, не шевелиться». Автор новейшей биографии «русского Торквемады» считает, что программа у него всё же была, «однако отличалась значительным своеобразием, слабо вписываясь в политические шаблоны XIX столетия»: обер-прокурор Св. Синода стремился «перевоспитать общество мерами духовно-нравственного воздействия», прежде всего с помощью усиления влияния Церкви, с которой при этом он менее всего стремился снять государственные путы (биограф справедливо называет эту программу «утопией»).
Не лучше с программой было и у Д. Толстого. По словам вполне консервативного К. Головина, «“[с]истемы” вне области школы [т. е. системы “классического образования”] у Дмитрия Андреевича, собственно, не было никакой. Ненависть к выборным должностям, предположение, будто бы вицмундир обеспечивает пригодность и благонамеренность чиновника, – вот чем исчерпывалась его убогая система». Сменивший Толстого И.Н. Дурново, по общему мнению, был попросту глуп. Половцов даёт ему следующую уничтожающую характеристику: «Беспрекословное послушание, отсутствие личных убеждений, готовность всегда… хвалить всякие распоряжения высшей власти, полное игнорирование всего того, что жизнь и история мира могли выработать, всегдашняя улыбка, всегдашний поклон как ответ на всякое действие (хотя бы оскорбительное) властного лица, преклонение перед привычками, обычаями, злоупотреблениями, чтобы никогда ни с кем ни о чём не спорить, придавая такому образу действий вид какого-то будто консерватизма. Невежество, безграничное во всём, исключая уменье нравиться тем, кои могут быть полезными. Беззастенчивая ложь как элементарное средство достижения целей. Так судят о нём все, не исключая друзей его, и, сознавая, что он имеет некоторые слабости, признают его приятным и удобным человеком». Чрезвычайно влиятельной и активной умственной силой являлся Катков, но затруднительно сформулировать тот политический проект, который он отстаивал. Не теоретик, а политический журналист, он менял свои взгляды неоднократно и, по свидетельству близкого к нему Н.А. Любимова, в последний год жизни снова стал склоняться в пользу представительного правления. В. Мещерский проповедовал только всевозможные строгости и запреты.
Всё короткое правление Царя-Миротворца проводилось жесточайшее давление на свободу печати. Победоносцев говорил, что даже думать об облегчении положения газет и журналов – преступление. И. о. начальника Главного управления по делам печати П.П. Вяземский в декабре 1881 г. наставлял своих подчинённых: «…цензура обязана не только устранять всё то, что имеет прямо вредный или тенденциозный характер, но и всё то, что может допускать предосудительное толкование». В 1881–1894 гг. на прессу было наложено 174 взыскания, было запрещено семь изданий (среди них «рассадник нигилизма» – «Отечественные записки» Салтыкова-Щедрина), восемь прекратили своё существование вследствие цензурных преследований (среди них главная либеральная газета – «Голос»). Тем не менее ввести единомыслие не удалось – оппозиционный дух (пусть и приглушённо) продолжал витать в «Вестнике Европы», «Русском богатстве», «Русской мысли», «Русских ведомостях» и т. д.
И земство, и печать существовали в атмосфере постоянной подозрительности и мелочной придирчивости. Только за один год, с ноября 1891-го по ноябрь 1892-го, губернскими по земским и городским делам присутствиями было отменено 116 решений губернских и уездных земских собраний по вопросам о расходовании земских средств в 11 губерниях. Например, во Владимирской губернии отменили решение Суздальского уездного земского собрания о назначении единовременного денежного пособия Гаврило-Посадской общественной библиотеке в размере 50 руб. из запасной суммы на непредвиденные издержки и недобор в доходах. Череповецкое земство как недостаточно благонадёжное в 1888 г. вообще упразднили на три года. Прессе специальными циркулярами запрещалось обсуждать деятельность земского и городского самоуправления, судебные процессы, связанные с должностными преступлениями, аграрный вопрос, внутреннюю жизнь учебных заведений, 25-летний юбилей отмены крепостного права и т. д. и т. п.
Продолжалось запрещение (или даже уничтожение) уже отпечатанных книг (всего 71 за 13 лет). Среди прочего попал в немилость второй том «Истории Екатерины Второй» В.А. Бильбасова за «смелое разоблачение для всеобщего сведения… интимных и исторических фактов, которые в силу сложившихся цензурных традиций и приличий были изъяты из общего пользования читающей публики» и «часто резкое суждение и освещение пером исследователя не только фактов, но и системы и действий правителей». Окончательное решение принимал сам государь, в разговоре с Феоктистовым выразившийся со свойственной ему прямотой: «К сожалению, я не знал, что Бильбасов – тот самый скот, который вместе с [А.А.] Краевским издавал [газету] “Голос”; вы не упомянули мне об этом, ничего не сказал и [министр иностранных дел Н.К.] Гире, когда испрашивал у меня разрешения этому негодяю работать в Государственном архиве; никогда не позволил бы я пускать его туда… По-настоящему, следовало бы вовсе запретить Бильбасову заниматься историей; во всяком случае примите меры, чтоб он не выпускал вторым изданием и первый том своего сочинения… Вообще, надо обратить внимание на все теперешние исторические журналы, которые постоянно печатают совершенно лишние подробности и факты и слишком рано печатают различные мемуары и записки».
Именно при Александре III в России впервые были проведены массовые чистки общественных библиотек (локальные производились и при его дедушке, когда изымались некоторые номера «Отечественных записок» со статьями Герцена). Согласно «Алфавитному списку произведений печати, которые на основании высочайшего повеления 5 января 1884 г. не должны быть допускаемы к обращению в публичных библиотеках и общественных читальнях» из библиотек и читален изымалось 133 названия отдельных книг, собраний сочинений и периодических изданий, разрешённых в своё время цензурой. В 1894 г. был опубликован новый список, включающий в себя уже 165 названий. Это кажется абсурдом, но изымалась, например, спокойно переиздававшаяся в те же годы «Эпоха Великих реформ» Г.А. Джаншиева – похвалы тому времени не должны были широко распространяться.
Единственным подобием чего-то творческого (хотя и весьма сомнительным с точки зрения эффективности) в ряду «контрреформ» стал закон о земских начальниках (1889), изначальный проект которого был разработан поклонником московской старины А.Д. Пазухиным. Земские начальники – помещики, назначаемые главой МВД контролировать крестьянское самоуправление на уровне уезда, совмещающие в своём лице исполнительную и законодательную власть. Это был очередной российский «экстраординарный институт с набором чрезвычайных полномочий и неопределёнными задачами по “восстановлению порядка… земский начальник оказывался в сельской местности монопольным интерпретатором закона и обычая». Как заметил в дневнике советник министра иностранных дел В.Н. Ламздорф, «с точки зрения права» это учреждение «является совершенной аномалией, отдавая… сельское население во власть произвола, который будет тем более тягостен, что в большинстве случаев… дела и жалобы будут рассматриваться чиновниками, лишёнными какой-либо юридической подготовки». Половцов в 1895 г. так подводил неутешительные промежуточные итоги существования этого учреждения: «…весьма часто не принадлежа к местности, куда опадают, не будучи с ней нравственно связаны, не обладая запасом сведений, необходимых для отправления лежащих на них обязанностей, не подлежа строгой, необходимой в таких случаях ответственности, руководствуясь лишь собственным, столь пёстрым, в особенности на Руси, усмотрением, земские начальники изредка, вследствие исключительной личности того или другого из них принося несомненную пользу, в большинстве случаев составляют только новую, обременительную инстанцию».
Отмеченная выше нелюбовь Александра Александровича к публичности самым пагубным образом повлияла на состояние высшей администрации. Как бы ни была слаба координация ведомств при его предшественнике, последний всё же предпринимал некоторые попытки, чтобы её усилить: действовал Совет министров, собиравшийся под председательством самого венценосца. Всего в правление Царя-Освободителя прошло 141 заседание этого учреждения, а в правление Царя-Миротворца – только два: «Фактически Совет министров прекратил свое существование». Другие высшие институты верховной власти – Государственный совет, Комитет министров, Сенат – и вовсе не удостаивались непосредственного общения с императором. Против ГС он, кроме того, был ещё и резко отрицательно настроен, видя в нём сосредоточение мифической «либеральной оппозиции», поскольку там заседали некоторые видные деятели прошлого царствования (Абаза, Головнин и др.). «Государь считает Совет какой-то оппозиционной корпорацией», – записал в дневнике А. Половцов. Эти настроения подпитывал Катков, печатно обвинявший ГС ни больше ни меньше как в стремлениях к парламентаризму!
По-прежнему многие важные дела миновали ГС, а «абсолютное большинство правительственных инициатив утверждалось в Комитете министров». Нередко государь утверждал мнение меньшинства Совета: «За всё время царствования Александра III в Государственном совете в 57 случаях имели место разногласия. 38 раз император согласился с большинством, 19 раз – с меньшинством. При этом два раза Александр III солидаризировался с мнением одного члена Государственного совета: в 1887 г. – с военным министром П.С. Ванновским в вопросе о присоединении Таганрогского градоначальства и Ростовского уезда Екатеринославской губернии к Области войска Донского [поскольку монарх сразу одобрил эту идею, обсуждения вопроса вообще не было]; в 1892 г. – с К.П. Победоносцевым при обсуждении законопроекта о преждевременности учреждения женского медицинского института в Санкт-Петербурге [Победоносцев, конечно же, был против такого учебного заведения]». Одобрив закон о земских начальниках, самодержец добавил к мнению меньшинства, поддержавшего «контрреформу», пожелание ликвидировать заодно институт мировых судей, грубо нарушив установившийся порядок работы ГС. Это возмутило даже Победоносцева.
Впрочем, необходимость обсуждения в Совете законов теперь становилась формальностью даже с юридической точки зрения. В 1885 г. Александр III утвердил проект, разработанный в императорской канцелярии, по которому конституирующим признаком закона признавалось «подписание имени государя императора», что окончательно закрепило «внесение в Свод законов заведомо административных распоряжений».
Хотя император фактически не занимался согласованием работы правительства, он не передоверил этого кому-то другому, оставив за собой полномочия «первого министра». Более того, он добросовестно старался контролировать все государственные дела, пребывая большую часть времени в гатчинском уединении и представляя жизнь страны в основном по министерским докладам. Естественно, такой объём работы был для него просто непосилен, и на практике продолжала процветать старая добрая «министерская олигархия», когда решения могли приниматься по докладу главы того или иного ведомства, причём иногда более поздний доклад «поглощал счастье» более раннего.
Ламздорф в дневнике 1889 г. констатировал: «У нас есть ведомства, но нет правительства». Киреев записал в 1891 г.: «Бедный государь живёт в заколдованном кругу, из которого нет и исхода. Он доверился министрам, строго наблюдает за тем, чтоб каждый из них исполнял лишь своё собственное дело, не терпит “вмешательства” в дела соседа. Это делает каждого из министров совершенно бесконтрольным монархом». В мае 1894 г. Киреев отметил «полное отсутствие правительства», правда, оговорившись: «…стихийные силы России… так могущественны, что… [г]ромадина эта… всё же идёт, с полумифическим царём во главе». А. Кони в письме к близкому другу сетовал: «Ты знаешь, что для настоящего состояния русского общества я признаю самодержавие лучшей формой правления, но самодержавие, в котором всевластие связано с возможным всезнанием, а не самовластие разных проскочивших в министры хамов, которые плотной стеной окружают упрямого и ограниченного монарха. Такое самодержавие – несчастье для страны».
Отсутствие выстроенной по строгим правилам бюрократической системы приводило к возникновению неформальных центров власти, влиявших порой на политику куда сильнее любого из министров. Таков был удивительный феномен Каткова, в эпоху жёсткого зажима печатного слова получившего, в силу монаршего расположения, возможность практически беспрепятственно излагать свои мнения, направлявшие многие мероприятия правительства – тот же закон о земских начальниках или сближение с Францией. Катков стоял за падением или возвышением некоторых министров, ему даже позволялось критиковать внешнюю политику империи, всегда считавшуюся неоспоримой прерогативой монарха. В декабре 1886 г. Половцов с раздражением записал в дневнике: «…рядом с законным государевым правительством создалась какая-то новая, почти правительственная сила в лице редактора “Московких ведомостей”, который окружён многочисленными пособниками на высших ступенях управления, как [И.Д.] Делянов [министр народного просвещения], [М.Н.] Островский [министр государственных имуществ], Победоносцев, [И.Д.] Вышнеградский [министр финансов], Пазухин. Весь этот двор собирается у Каткова на Захарьевской, открыто толкует о необходимости заменить такого-то министра таким-то лицом, в том или другом вопросе следовать такой или иной политике, словом, нахально издаёт свои веления, печатает осуждение и похвалу и в конце концов достигает своих целей. Такой порядок не должен ли быть истолкован как отсутствие мыслей в самом правительстве, которое заимствует их у Каткова и тем понижает своё значение в глазах нации? В других государствах существуют исторические наслоения и группы, представляющие известные интересы, известные стремления; у нас нет почти ничего посредствующего между царём и народом, и этот царь говорит своим обращением с Катковым этому народу, что нашёлся вне царского правительства человек, советы, внушения коего диктуют правительственную программу, если такая вообще существует. Подобный порядок представляет положительную опасность не только для правительственного достоинства, но и для будущности царствующей династии. Такому порядку необходимо положить предел, или завербовав Каткова в чиновники, или лишив его теперешнего значения».
Немалое влияние имел и Мещерский (считается, что его протеже был Вышнеградский), получавший на издание своего «Гражданина» государственную субсидию и буквально бомбардировавший государя посланиями с самыми разнообразными замечаниями и советами.
Таким образом, за фасадом незыблемости самодержавия при Александре III скрывалось причудливое сплетение произвола как самого царя, так и самых разных «сильных персон». Ламздорф записал в дневнике 1892 г.: «Надо отдать справедливость нашему монарху. Он совершенный анархист, хотя и отстаивает страстно и упорно свои права самодержца. Это так называемое консервативное и властное царствование подорвало весь престиж власти и поколебало всякую дисциплину… зачем… говорить с нашим нынешним монархом о праве и законе? Он не злой, но он опьянён властью и слишком ограничен, чтобы судить о вещах по существу; он не может признать, что есть пределы произволу. Говорят, что генерал [П.С.] Ванновский часто его сравнивает с Петром Великим: “Это Пётр со своей дубинкой, – говорит военный министр”. – Нет, это одна дубина, без великого Петра, чтобы быть точным». Половцов приводит в дневнике 1888 г. жалобы Победоносцева на своего венценосного ученика: «Нельзя… только приказывать то, что нравится», а в 1891-м сам печально замечает: «…всё дрожит пред словами: “Государю угодно”, не разбирая пробуждений, вреда велений, исходящих по большей части от случайных причин». «Администрации дается воля небывалая», – сетует Киреев в 1893 г.
Среди прочего властный произвол выразился во всплеске насилия, причём насилия самого примитивного – сечения. Последнее открыто проповедовалось Мещерским со страниц «Гражданина»: «Прекрати сечь, исчезла власть. Как нужна соль русскому человеку, как нужен чёрный хлеб русскому мужику – так ему нужны розги. И если без соли пропадёт человек, так без розог пропадёт народ… Человеколюбие требует розог». В том же духе Владимир Петрович высказывался и в конфиденциальных посланиях монарху, который, видимо, был склонен с ним соглашаться. Во всяком случае, об этом свидетельствует Карийская трагедия 1889 г., когда в одной из каторжных тюрем на р. Кара произошло массовое самоотравление политзаключённых в знак протеста наказания розгами одной из них – Н.К. Сигиды, попытавшейся дать пощёчину жестокому коменданту. Умерло шесть человек, в том числе и сама Сигида. По сведениям, приведённым в дневнике Феоктистова, со слов министра внутренних дел Дурново, распоряжение о порке исходило от самого Александра III. Более того, Дурново пытался возражать царю, доказывая, «что преступница получила некоторое образование и что, вероятно, продолжительное заточение подействовало на её нервную систему», предлагал уменьшить наказание. Но император был непреклонен: «Дать ей сто розог».
Благоволение государя к скорым телесным расправам, разумеется, вдохновляло на них и государевых управленцев разного уровня. В 1885 г. Комитет министров одобрил ходатайство Д. Толстого о предоставлении губернаторам права массовой порки крестьян в случае каких-либо «чрезвычайных обстоятельств». Правом этим хозяева губерний пользовались весьма широко. Имена некоторых «героев» известны – А.К. Анастасьев (черниговский), Н.М. Баранов (нижегородский), П.В. Неклюдов (орловский), А.А. Татищев (пензенский), Е.О. Янковский (полтавский). Иные в своём усердии уж слишком перегибали палку...
С коррупцией в высших эшелонах власти Александр III в первые годы правления пытался бороться – дело Токарева и дело о расхищении башкирских земель были завершены именно тогда. В 1884 г. последовал закон, запрещавший какое-либо участие в руководящих органах акционерных обществ чинам первых трёх классов и соответствующим придворным чинам, а также обер-прокурорам Сената и их товарищам, директорам департаментов и главных управлений, губернаторам, градоначальникам и прокурорам. Но нет оснований думать, что эти меры принципиально улучшили ситуацию. У министра финансов И.Д. Вышнеградского, например, была самая дурная репутация. Половцов в 1890 г. так отзывался о нём: «Это не министр финансов, а приходо-расходчик, всегда готовый надуть того, кто, на своё несчастье, имеет с ним дело. В его извинение надо сказать, что он не имеет самого элементарного понятия о том, что называют нравственностью». В 1892 г. Половцов передаёт разговор с военным министром П.С. Ванновским, который «резко осуждает его [Вышнеградского] и сообщает, что не раз выставлял государю хищнические проделки этого человека, а также замещение им родственниками своими всяких таких мест в Кредитной канцелярии, в разных банках, на коих можно наживаться самому и покрывать козни Вышнеградского». И уж совсем прожжённым мошенником считался министр путей сообщения А.К. Кривошеин, при воцарении Николая II не только отправленный в отставку, но и лишённый придворной должности гофмейстера. В мае 1894 г. Ламздорф записал свою беседу с русским послом в Швеции И.А. Зиновьевым: «Разговариваем об общей деморализации в правительственных сферах… Продажность таких министров, как Дурново, Кривошеин, [Т.И.] Филиппов [государственный контролёр], общеизвестна; повсюду господствует карьеризм и отсутствует всякая совестливость… Я говорю Зиновьеву, что в настоящее время лучше держаться подальше от любого министерского поста и даже поста товарища министра… Он присоединяется к моему мнению и говорит, что теперь ценит выгоды своего мирного поста в Стокгольме».
Авторитет администрации Александра III был сильнейшим образом подорван во время голода и эпидемии холеры 1891–1892 гг., стоивших России около полумиллиона жизней. Сначала на очевидные признаки надвигающегося голода «верхи» вообще не реагировали, потом они его замалчивали, потом – пребывали в панике и слишком поздно стали предпринимать меры для спасения людей. Киреев в дневнике прямо называет главного виновника этого – Дурново. Но и поведение самого императора смущало честного монархиста: «Где царь? В Копен-Гатчине?!.. Его никто не видит, и он никого не видит. Со времени освобождения крестьян никогда ещё все классы общества, т. е. господа и мужики, не сходились так близко, и именно как в тяжёлый нынешний [1892] год. Нас соединило несчастие… Казалось бы, когда же не показаться царю, как не теперь, но его видят лишь в Копенгагене и в Гатчине». Ещё более резкая реакция по тому же поводу в дневнике Ламздорфа: «…Министр [иностранных дел Н.К. Гире] мне совершенно доверительно рассказывал, что он в ужасе от того, как относятся к бедствию государь и интимный круг императорской семьи. Его величество не хочет верить в голод. За завтраком в тесном кругу в Аличковом дворце он говорит о нём почти со смехом; находит, что большая часть раздаваемых пособий является средством деморализации народа, смеётся над лицами, которые отправились на место, чтобы оказать помощь на деле, и подозревает, что они это делают из-за похвал, которые им расточают газеты. Эта точка зрения, по-видимому, разделяется всей семьёй, и мой министр с сожалением отмечает, что цесаревич [Николай Александрович] тоже слушает эти разговоры с одобрительной улыбкой. Когда в ноябре при своём проезде через Берлин г. Гире был принят германским императором, то Вильгельм II спросил его, между прочим, каким путём наш государь собирается проехать, возвращаясь из Крыма. “Я бы на его месте, – сказал Его величество, – проехал в губернии, постигнутые голодом, взяв с собой всех, кто может оказать помощь голодающим”». Совету германского собрата российский монарх не последовал.
В глазах оппозиционной интеллигенции провал бюрократии в борьбе с голодом явился признаком кризиса политической системы империи. «Я глубоко убеждён, что нынешнее бедствие сыграет роль Крымской войны и также явится лучшей критикой и лучшей оценкой нынешнего regime’a и направления теперешних реформ», – писал в частном письме будущий академик и будущий видный член партии кадетов В.И. Вернадский.
В самом ближайшем окружении самодержца витали предчувствия грядущей бури. Так, на вопрос коронованного друга о том, как он видит нынешнее состояние России, Управляющий делами Императорской главной квартиры генерал О.Б. Рихтер пессимистически ответил: «Я… представляю себе теперешнюю Россию в виде колоссального котла, в котором происходит брожение; кругом котла ходят люди с молотками, и когда в стенах котла образуется малейшее отверстие, они тотчас его заклёпывают, но когда-нибудь газы вырвут такой кусок, что заклепать его будет невозможно, и мы все задохнёмся».
***
Большинство популярных русских литераторов и интеллектуалов, задававших тон в настроениях образованных кругов, грезили о замене самодержавия иными формами политической организации – конституционной монархией, республикой, анархической федерацией свободных общин… Идейных охранителей статус-кво было ничтожно мало. Ещё в 1886 г. идеолог «контрреформ» А.Д. Пазухин жаловался А.С. Суворину: «Людей, верующих в самодержавие, очень немного в России». Сам же Суворин, хозяин крупнейшей умеренно «правой» газеты «Новое время», саркастически рассуждал в дневнике (февраль 1900 г.): «Самодержавие куда лучше парламентаризма, ибо при парламентаризме управляют люди, а при самодержавии – Бог. И притом Бог невидимый, а точно ощущаемый. Никого не видать, а всем тяжко и всякому может быть напакощено выше всякой меры и при всяком случае. Государь учится только у Бога и только с Богом советуется, но так как Бог невидим, то он советуется со всяким встречным: со своей супругой, со своей матерью, со своим желудком, со всей своей природой, и всё это принимает за Божье указание. А указания министров даже выше Божьих – ибо они заботятся о себе, заботятся о государе и о династии. Нет ничего лучше самодержавия, ибо оно воспитывает целый улей праздных и ни для чего не нужных людей, которые находят себе дело. Эти люди из привилегированных сословий, и самая существенная часть привилегий их заключается именно в том, чтоб, ничего не имея в голове, быть головою над многими. Каждый из нас, работающих под этим режимом, не может не быть испорченным, ибо только в редкие минуты можно быть искренним. Чувствуешь над собой сто пудов лишних против того столба воздуха, который над всяким. Нет, будет! Всё это старо».
Даже славянофилы, проповедники особого пути России (но при этом люди европейски образованные), ратовали за некое идеальное, подлинно русское самодержавие, при котором бы монарх слышал голос «земли», но возмущались самодержавием реальным как «немецким» и «бюрократическим». А.А. Киреев был вынужден соглашаться с тем, что «на стороне правительства – посредственности или даже дрянь». Наиболее крупный теоретик русского монархизма этой эпохи – ренегат-народоволец Л.А. Тихомиров полагал, что самодержавие не только может, но и должно быть совместимо с народным представительством (правда, организованным не по партийному, а по сословно-профессиональному принципу) и автономной от государства Церковью. Открыто обсуждать в подцензурной русской печати эти темы было нельзя, но понимающие умели читать между строк.
В день смерти Александра III управляющий Морским министерством Н.М. Лихачёв говорил Вл. И. Гурко: «Наследник – совершенный ребёнок, не имеющий ни опыта, ни знаний, ни даже склонности к изучению широких государственных вопросов. Наклонности его продолжают быть определённо детскими, и во что они превратятся, сказать невозможно». Напомним, что цесаревичу тогда уже исполнилось 26 лет! В мае 1896 г. А.А. Киреев записал в дневнике: «Дай Бог ему [Николаю II] возмужать!» Вину за незрелость самодержца он возлагал на неправильное воспитание: «Можно ли на него [царя] пенять?! Держали в детской!» А.А. Половцов сетовал уже в 1906 г., что Александр III «сына своего не воспитал». И это было действительно так: «В последние три года жизни отца деятельность цесаревича ограничивалась почти исключительно военной службой и посещением – один раз в неделю, по понедельникам, – заседаний Государственного совета… цесаревич так и не стал соратником отца по государственному управлению. Более того, он даже не получил от него генеральских эполет – случай для XIX в. уникальный!., отношение к наследнику как к “взрослому ребёнку” сохранялось у императора вплоть до последних месяцев жизни». «Я ничего не знаю. Покойный государь не предвидел своего конца и не посвящал меня ни во что», – сказал молодой самодержец на первом докладе министра иностранных дел в ноябре 1894 г. Нечто подобное услышал от своего венценосного родственника в.к. Александр Михайлович: «Я ещё не подготовлен быть царём! Я не могу управлять империей. Я даже не знаю, как разговаривать с министрами».
Почти все мемуаристы отмечают живой ум монарха, но ум слишком конкретный, не способный к системному мышлению. Один из его учителей К.П. Победоносцев говорил Половцову: «Он имеет природный ум, проницательность, схватывает то, что слышит, но схватывает значение факта лишь изолированного, без отношения к остальному, без связи с совокупностью других фактов, событий, течений, явлений. На этом мелком одиночном факте или взгляде он и останавливается… Широкого, общего, выработанного обменом мысли, спором, прениями для него не существует, что доказывается тем, что недавно он сказал одному из своих приближённых: “Зачем вы постоянно спорите? Я всегда во всём со всеми согласен, а потому делаю по-своему”». О том же читаем и в воспоминаниях Гурко: «Да, в отдельных вопросах Николай II разбирался быстро и правильно, но взаимная связь между различными отраслями управления, между отдельными принимаемыми им решениями от него ускользала. Вообще, синтез по природе был ему недоступен. Как кем-то уже было замечено, Николай II был миниатюрист. Отдельные мелкие черты и факты он усваивал быстро и верно, но широкие образы и общая картина оставались как бы вне поля его зрения. Естественно, что при таком складе его ума абстрактные положения с трудом им усваивались, юридическое мышление было ему чуждо. Обладал Николай II исключительной памятью. Благодаря этой памяти его осведомлённость в разнообразных вопросах была изумительная. Но пользы из своей осведомлённости он не извлекал. Накапливаемые из года в год разнообразнейшие сведения оставались именно только сведениями и совершенно не претворялись в жизнь, ибо координировать их и сделать из них какие-либо конкретные выводы Николай II был не в состоянии. Всё почерпнутое им из представляемых ему устных и письменных докладов, таким образом, оставалось мёртвым грузом, использовать который он, по-видимому, и не пытался».
Как, читатель, вероятно, помнит, умственные способности Александра III современники оценивали гораздо более низко, но зато подчёркивали силу его характера – в этом сын капитально проигрывал отцу. Слабоволие Николая II – общее место. «В безволии Государя вся наша беда», – записал в дневнике 1904 г. в.к. Константин Константинович. По словам А.Н. Куломзина, царь был «человек неискренний, безвольный, как тростник, ветром колеблемый, постоянно искавший новых людей, рекомендуемых придворными интриганами, великими князьями, случайными собеседниками, при полном неумении лично разбираться в представляемых ему людях». «Юный император… не имеет… никакой твёрдости характера. Его убеждает и переубеждает всякий», – отметил Половцов в 1899 г. Последний министр иностранных дел Российской империи Н.Н. Покровский, общавшийся с самодержцем уже на закате его правления, делает сходный вывод: «…Государь, при хороших его способностях, трудолюбии и живом уме, страдал слабостью характера, полною бесхарактерностью, благодаря которой подпал влияниям, от которых никак не мог освободиться. Это был человек домашних добродетелей, по-видимому, верный и покорный муж, но уж вовсе не государственный ум. В этом – громадное несчастье России, что в самую трагическую минуту её истории во главе власти оказался такой слабый руководитель, который совершенно был не способен освободиться от взявших над ним верх влияний, которые против собственной его воли всё более и более упраздняли его авторитет и вместе с ним авторитет царской власти». Родная мать самодержца, вдовствующая императрица Мария Фёдоровна, в сентябре 1915 г. писала своей сестре, английской королеве Александре: «Мне так жаль моего любимого Н[ики], который обладает всеми качествами, чтобы достойно и разумно управлять империей, вот только силы характера ему недостаёт». В апреле того же года Николая Александровича поучала собственная супруга: «Извини меня, мой дорогой, но ты сам знаешь, что ты слишком добр и мягок, – громкий голос и строгий взгляд могут иногда творить чудеса… Ты всех очаровываешь, только мне хочется, чтобы ты их всех держал в руках своим умом и опытом… Смирение – высочайший Божий дар, но монарх должен чаще проявлять свою волю».
Всё это хорошо ощущалось наблюдательными людьми на «биологическом» уровне. Нижегородский купец-миллионер Н.А. Бугров так передал М. Горькому свои и своих земляков впечатления от встречи с венценосцем: «Не горяч уголёк. Десяток слов скажет – семь не нужны, а три – не его. Отец тоже не великого ума был, а всё-таки – мужик солидный, крепкого запаха, хозяин! А этот – ласков, глаза бабьи… А царь – до той минуты владыка, покуда страшен… Пропадает страшок пред царём. Когда приезжал к нам, в Нижний, отец Николая, так горожане молебны служили благодарственные богу за то, что царя увидать довелось. Да! А когда этот, в девяносто шестом [1896 г.], на выставку [Всероссийскую промышленную выставку] приехал, так дворник мой, Михайло, говорит: “Не велик у нас царёк! И лицом неказист, и роста недостойного для столь большого государства. Иностранные-то, глядя на него, поди-ко, думают: ну какая там Россия, при таком неприглядном царе!” Вот как. А он, Михайло, в охране царской был. И никого тогда не обрадовал царёв наезд – как будто все одно подумали: “Ох, не велик царёк у нас!”».
Замечательно, насколько «простецкий» взгляд Бугрова совпадает в своей сущности, совершенно разнясь по форме, с «культурной» характеристикой самодержца в дневнике крайне правого публициста и политика, одного из лидеров Союза русского народа Б.В. Никольского (апрель 1905): «Он [Николай II], при всём самообладании и привычке, не делает ни одного спокойного движения, ни одного спокойного жеста. Когда его лицо не движется, то оно имеет вид насильственно, напряженно улыбающийся. Веки всё время едва уловимо вздрагивают. Глаза, напротив, робкие, кроткие, добрые и жалкие. Когда говорит, то выбирает расплывчатые, неточные слова и с большим трудом, нервно запинаясь, как-то выжимая из себя слова всем корпусом, головой, плечами, руками, даже переступая… Его фигура, лицо и многое в нём понятно при мысленном сопоставлении монументальной громады Александра III с зыбкою и лёгкою фигуркою вдовствующей императрицы. Портреты совершенно не дают о нём представления, так как, при огромном даже сходстве, портретом трудно передать нервную жизнь лица. В этом слабом, неуверенном, шатком человеке точно хрупкий организм матери едва-едва вмещает, того и гляди – уронит или расплещет, тяжёлый, крупный организм отца. Точно какая-то непосильная ноша легла на хилого работника, и он неуверенно, шатко, тревожно её несёт. Царь точно старается собраться в одно целое, точно судорожно держится, чтобы не рассыпаться на слишком для него тяжёлые черты лица. В нём всё время светится Александр III, но не может воплотиться. Дух, которому не хватило крови, чтобы ожить».
Но всё же монаршее слабоволие было не абсолютным. Гурко оговаривается, что «если Николай II не умел внушить свою волю сотрудникам, то и сотрудники его [в определённых вопросах] не были в состоянии переубедить… Царя и навязать ему свой образ мыслей. Мягкохарактерный и потому бессильный заставить людей преклоняться перед высказанным им мнением, он, однако, отнюдь не был безвольным, а, наоборот, отличался упорным стремлением к осуществлению зародившихся у него намерений». Но таким образом проблема только усложнялась – не обладая способностью повелевать, Николай Александрович упорно пытался быть сильным правителем, поднимая на свои немощные плечи совершенно непосильную для них ношу. Тот же Гурко вспоминает: «…в личности Николая II наблюдалось странное и редкое сочетание двух по существу совершенно противоположных свойств характера: при своём стремлении к неограниченному личному произволу он совершенно не имел той внутренней мощи, которая покоряет людей, заставляя их беспрекословно повиноваться. Основным качеством народного вождя – властным авторитетом личности – Государь не обладал вовсе. Он и сам это ощущал, ощущала инстинктивно вся страна, а тем более лица, находившиеся в непосредственных сношениях с ним». «Слабосильный деспот», – очень точно определил личность императора П.Н. Дурново. Как справедливо полагал Гурко, главной причиной крушения Российской империи и стало стремление венценосца «осуществить такой способ правления, который не соответствовал мощи его духовных сил. Иначе говоря, быть самодержцем, не обладая необходимыми для этого свойствами». Не случайно некоторые чуткие современники (В.О. Ключевский, по свидетельству А.А. Кизеветтера, В.Н. Коковцов, по свидетельству Н.Н. Покровского) были уверены, что Николай II – последний российский монарх.
Стоит уточнить, что те намерения, на которых упорно стоял государь, не представляли собой какой-то цельной и продуманной программы – на это он по свойствам своего ума не был способен. В ряде случаев он легко менял мнения, уступая нажиму министров или родственников. С ним «никогда нельзя знать, что он вздумает предпринять на следующий день» (С.Ю. Витте). Так, в конце 90-х царь сначала, под влиянием Победоносцева, отклонил предложение Витте о создании комиссии по крестьянскому делу, затем согласился с Витте, но позже, вняв доводам Дурново, решил всё-таки с комиссией повременить. Тогда же в.к. Александр Михайлович убедил государя в невыгодности допущения в Россию иностранных капиталов, но вскоре его обратно переубедил Витте. Очевидно, эти, как и многие другие, вопросы текущего управления императора не слишком занимали, и он был к ним более или менее равнодушен. Характерно, что он не тратил много времени на выслушивание министерских докладов, редко продолжавшихся более 20 минут, иначе монарх начинал скучать, поэтому некоторые сановники специально старались его рассмешить. Не читал он и записок более 2–3 страниц, в связи с чем Киреев возмущался: «Да это ведь ужас! Наша государственная жизнь протекает с силой внимания 5-и, 6-и минут».
Но, несомненно, были вопросы, для Николая Александровича принципиально важные, взгляды на которые он не менял, несмотря ни на что. Например, продвижение России на Дальний Восток, приведшее к Японской войне. Или канонизации новых святых (прежде всего Серафима Саровского). Или твёрдый отказ отменить ограничительные меры в отношении евреев. Или решение лично возглавить армию в разгар Мировой войны, вопреки мнению большинства министров. Легко заметить, что все указанные примеры связаны с исполнением царём своей государственно-религиозной миссии, какой он её видел, – это не «мелочи» практической жизни, а великие свершения, имеющие благословение Свыше. Причём наличие благословения определялось не официальной Церковью, а данными интимного религиозного опыта императора, писавшего П.А. Столыпину о своей позиции в еврейском вопросе: «Несмотря на самые убедительные доводы в пользу принятия положительного решения по этому делу, внутренний голос всё настойчивее твердит мне, чтобы я не брал этого решения на себя. До сих пор совесть моя никогда меня не обманывала. Поэтому и в данном случае я намерен следовать её велениям. Я знаю, вы тоже верите, что “сердце царёво в руцех Божиих”. Да будет так. Я несу за все власти, мною поставленные, перед Богом страшную ответственность и во всякое время готов отдать ему в том ответ». Впрочем, «внутренний голос» нередко питался внушениями близких людей и разного рода сомнительных «духовных авторитетов». Успех в дальневосточной политике венценосцу предсказывал «лионский магнетизёр» месье Филипп, а отъезд на фронт в 1915 г. одобрил «друг» царской семьи – Григорий Распутин. По наблюдениям В.Н. Коковцова, царь оптимистически «верил в то, что он ведёт Россию к светлому будущему, что все ниспосылаемые судьбою испытания и невзгоды мимолётны и, во всяком случае, преходящи».
Но как бы ни оценивать мистицизм Николая II по критериям ортодоксии, несомненно, что после Алексея Михайловича ни один Романов не демонстрировал столько внешнего благочестия – при нём было прославлено больше святых, чем за предшествующие два века. Император явно тяготел к допетровским традициям – можно вспомнить костюмированные балы, на которых он появлялся в наряде царя XVII века; Фёдоровский городок в Царском Селе, построенный в стиле старомосковского зодчества, где солдаты конвоя были одеты в костюмы того же столетия; наконец, имя наследника – Алексей. Это не просто причуды вкуса – это стремление соединиться с народной «почвой», какой её представлял государь, – аутентично русской, не испорченной чужеродными европейскими влияниями. Перед таким прочным союзом монарха и народа политические претензии образованного класса казались пустым призраком. Российские самодержцы и раньше видели в простом народе свою главную опору, но скорее в прагматическом смысле, Николай же «претендовал на непосредственную, но невидимую духовную связь с народом – на общее благочестие, сохранившееся, как ему представлялось, со времён Древней Руси». Многочисленные встречи со специально отобранными крестьянами – на Саровских торжествах, праздновании различных юбилеев – давали царю ощущение, что его власть непоколебима, что он по-прежнему «хозяин земли Русской» (так характерно определил государь – напомним, это древнерусское слово и значит «хозяин», – свой род занятий в анкете Всероссийской переписи населения 1897 г.).
Подобные настроения, что очень важно, активно поддерживала или даже инициировала императрица Александра Фёдоровна, верная единомышленница своего супруга, а с 1915 г. и фактическая соправительница, а кроме того – главный покровитель «мистических советников». Как отмечал В.Н. Коковцов, её «политическим догматом» была «вера в незыблемость, несокрушимость и неизменность русского самодержавия… Она верила в то, что оно несокрушимо, потому что оно вошло в плоть и кровь народного сознания и неотделимо от самого существования России. Народ, по её убеждению, настолько соединён прочными узами со своим Царём, что ему даже нет надобности проявлять чем-либо своё единение с царской властью, и это положение непонятно только тем, кто сам не проникнут святостью этого принципа». Всегда абсолютно уверенная в своей правоте, она, по словам своей обер-гофмейстрины Е.А. Нарышкиной, «не обращала внимания на мнение и оценку окружающих, и ей никогда не приходило на ум, что их взгляды, при определённых обстоятельствах, могут иметь значение».
По степени влияния на государственные дела Александра Фёдоровна уникальна среди других жён российских монархов. Не страдавшая, в отличие от мужа, дефицитом воли, но зато одержимая избытком взвинченной экзальтации, она неустанно старалась вдохнуть в него силы, чтобы он встал вровень с их общим идеалом самодержца. Печальное свидетельство этих стараний – её письма конца 1916 – начала 1917 г.: «Покажи всем, что ты властелин… Их следует научить повиновению… Почему меня ненавидят? Потому, что им известно, что у меня сильная воля и что когда я убеждена в правоте чего-нибудь (и если меня благословил Гр. [т. е. Григорий Распутин]), то я не меняю мнения, и это невыносимо для них… Милый, не приехать ли мне к тебе на денёк, чтобы придать тебе мужества и стойкости? Будь властелином!.. Постоянно помни о сновиденьи нашего Друга… Как давно, уже много лет, люди говорили мне всё то же: “Россия любит кнут”! Это в их натуре – нежная любовь, а затем железная рука, карающая и направляющая. Как бы я желала влить свою волю в твои жилы! Пресвятая Дева над тобой, за тобой, с тобой, помни чудо – видение нашего Друга!.. Будь Петром Великим, Иваном Грозным, императором Павлом… Распусти Думу сейчас же… Вспомни, даже ш-г Филипп сказал, что нельзя давать конституции, так как это будет гибелью России и твоей, и все истинно русские говорят то же» и т. д. Судя по тому, что мы знаем об этой семейной паре, она была практически идеальна и самодостаточна, но, замкнутая в своей самодостаточности, в своих общих мечтах и иллюзиях, как в коконе, роковым образом принимала их за реальность.
Политический курс первых лет царствования Николая II мало отличался от отцовского «подмораживания». Робкие надежды на реформы в связи со сменой монарха очень скоро угасли. Речь молодого царя 17 января 1895 г. перед представителями Тверского земства, в которой стремление русского общества к участию в делах внутреннего управления было безапелляционно названо «бессмысленными мечтаниями», вызвала бурю возмущения практически во всех сегментах образованного класса. Даже чуждавшийся политики Лев Толстой сел писать полемическую статью. Молодой марксист П.Б. Струве в «самиздатской» прокламации обвинил самодержца в том, что он бросил вызов русскому обществу: «Вы первый начали борьбу, – и борьба не заставит себя ждать». Старый славянофил Киреев сетовал в дневнике: «Только и толков, что про несчастную речь Государя! Поистине несчастная! Впечатление самое удручающее… Ясно, что тут произошло крупное недоразумение. Ошибка тут двойная. Во-первых, земство призвано законом участвовать в делах внутреннего управления. Во-вторых, и в особенности во всём адресе [Тверского земства] нет ни слова об участии в управлении, много говорится о том, что желательно, чтобы правда доходила до Государя. Но можно ли что-либо возразить против такого желания! Очень жаль, и очень неудачный дебют!».
Вплоть до 1905 г. в стране в целом сохранялась политическая система прежнего царствования – неограниченность самодержавного произвола и отсутствие единства в системе управления. В полной мере продолжали существовать автономность главных министерств (наибольшим весом обладали Минфин и МВД), ведущая роль министерских докладов, игнорирование Госсовета и т. д.: «…фактически имелись кучка сменявшихся в пределах управления отдельными отраслями народной жизни олигархов и отсутствие единой, направляющей к заранее намеченной и ясно сознанной цели государственной власти» (Гурко). По словам крупного чиновника МВД С.Е. Крыжановского, «[отсутствие единства в действиях и взглядах правительства вытекало из самой организации высшего управления, которое формально возглавлялось государем. В действительности же, за невозможностью для него вникать во все дела управления, оно выливалось в “борьбу ведомств”, наполнявшую собою целые периоды. Министры подкапывали друг у друга у престола, поносили в обществе, обменивались политическими трактатами и даже переносили свои споры на страницы периодической печати. В министерствах особо ценились чиновники, искусившиеся в междуведомственных препирательствах, мастера изготовлять в любезной форме уничижительные послания от одного министра к другому. Многие на этом делали карьеру (не скрою, что я принадлежал к их числу): случалось, что допекаемый министр стремился обезвредить противника, переманив к себе на службу с повышением его искусных сотрудников». Витте в 1904 г. называл высшие учреждения империи «заглохшими». «Государственный аппарат в России рубежа столетий представлял собой не цельный механизм, а совокупность не во всём согласованных деталей», – констатирует современный исследователь.
Разбалансировка государственной машины значительно усиливалась из-за указанных выше личных свойств императора. При нём добавились новые влияния, опираясь на которые, он пытался освободиться от опеки министров – великих князей (прежде всего Сергея Александровича и Александра Михайловича), молодой императрицы с её «мистическими советниками», инициатора продвижения России в Корею А.М. Безобразова. Опять важную роль начал играть В.П. Мещерский. Наконец, возникла совсем неожиданная фигура – чиновник Министерства путей сообщения А.А. Клопов, по собственной инициативе писавший государю записки о положении в стране; последний так ими увлёкся, что поверх всякой административной субординации стал использовать автора для исполнения своих чрезвычайных поручений. Это была какая-то многообразная и хаотическая олигархия, при том, что действовала она под лозунгом укрепления самодержавия, что в особенности пропагандировал министр внутренних дел Д.С. Сипягин, как и венценосец, искренний поклонник Московской Руси: «Идеалом его был век царя Алексея Михайловича, и главной мечтой – стать “ближним боярином” при царе» (С. Крыжановский).
«По мнению Сипягина, всякое желание Государя подлежит беспрекословному исполнению, будучи выражением Божественной благодати, от помазанника Божия исходящей», – записал Половцов в дневнике 1901 г. В том же году он изливает на бумагу явно нешуточное беспокойство: «Принципиального, обдуманного, твёрдо направленного нет ни в чём. Всё творится отрывочно, случайно, под влиянием момента, по проискам того или другого, по ходатайствам вылезающих из разных углов искателей счастия. Юный царь всё более и более получает презрение к органам своей собственной власти и начинает верить в благотворную силу своего самодержавия, проявляя его спорадически, без предварительного обсуждения, без связи с общим ходом дел. Страшно сказать… начинает чувствоваться что-то похожее на павловское время».
Сравнения с Павлом I Николай II, конечно же, не заслуживает, но в некоторых случаях он действительно поступал не как европейский монарх, правящий на основании строгого соблюдения законов, а как капризный азиатский деспот. Например, в 1901 г. танцовщица Матильда Кшесинская, в прошлом предмет царской сердечной привязанности, а в ту пору – фаворитка великого князя Сергея Михайловича, вступила в конфликт с директором императорских театров князем С.М. Волконским, отказавшись от ношения какого-то костюма в какой-то роли. Волконский наложил на неё штраф в 50 рублей, Кшесинская написала государю, прося этот штраф снять. Тот приказал министру двора барону В.Б. Фредериксу её просьбу исполнить. На попытку последнего возразить, что в таком случае положение всякого директора театров станет невозможным, «хозяин земли Русской» раздражённо ответил: «Я этого желаю и не желаю, чтобы со мной об этом больше разговаривали!» В результате Волконский подал в отставку, а на его место был назначен сговорчивый В.А. Теляковский. Или возьмём дело петербургского градоначальника генерал-лейтенанта Н.В. Клейгельса (1901–1903 гг.), воровавшего «самым беззастенчивым манером». За его грехи, по мнению прокурора петербургского окружного суда, ведшего дознание, полагалась ссылка на поселение. Но личное благоволение императора завершило эту историю переводом Клейгельса в Киев генерал-губернатором с присвоением чина генерал-адъютанта. В 1902 г. Николай II наложил арест на личное имущество попавшего в опалу в.к. Павла Александровича. Фредерикс тщетно пытался доказать несправедливость и незаконность этого распоряжения, в ответ он услышал от императрицы: «По моему мнению, император может делать то, что пожелает». «Игнорирование закона, непризнавание ни существующих правил, ни укоренившихся обычаев было одной из отличительных черт последнего русского самодержца», – отмечал Гурко, приводя множество других, более поздних фактов, «по существу мелких, но резко нарушавших законный порядок».
В общем, оставались прежними и нравы администрации, особенно провинциальной. Гурко свидетельствует, что даже в таких крупных центрах, как Харьков, Киев и Одесса, «административная власть была альфой и омегой, причём местного общественного мнения там не существовало, как не было и надлежащей гласности. Такое положение развращало власть и, между прочим, создало всем известный на Руси почти трафаретный тип “губернаторши”. Получалась при этом возможность таких случаев, как, например, ожидание приезда “начальника губернии” для начала театрального представления или даже прекращение движения по улице в ожидании проезда того же лица… До какой степени провинциальная атмосфера действовала в этом направлении, можно судить по тому, что земские деятели при переходе на административные провинциальные посты, что случалось нередко, также очень быстро принимали те помпадурские замашки, которые они, занимая выборные должности, резко осуждали и клеймили. Достаточно припомнить, что в повседневной провинциальной прессе легче было безнаказанно раскритиковать деятельность правительства вообще, нежели неодобрительно отозваться о каком-либо распоряжении местной губернской, да и уездной власти».
По словам Н.Н. Покровского, деятельность низового чиновничества Ковенской губернии (там у него было имение) рубежа веков «может быть охарактеризована как сплошное не только взяточничество, но даже вымогательство. Пристав и исправник, которые не брали взяток, считались каким-то восьмым чудом света. К каждому прошению бывало приложение в виде трёхрублёвой или пятирублёвой бумажки – своего рода гербовый сбор. Бравшие предлагаемые взятки считались честными людьми. Но были и прямые вымогатели, посылавшие урядников по имениям и деревням за поборами, как деньгами, так и натурою, напр[имер] сеном и т. п. Поводов для вымогательства была масса: нашли утопленника на берегу – соседям можно было сделать много неприятностей и следственной волокиты; поставлен крест на дороге или починен (то и другое строго воспрещалось, и эти кресты являли картину полного разрушения) – за это тоже надо было заплатить. Изобретательности конца не было. О размерах поборов шёл обыкновенно самый беззастенчивый торг. Конечно, в оправдание чинов полиции приходится сказать, что, при совершенно ничтожном содержании и дороговизне, они, так сказать, были вынуждены брать взятки. Но некоторые жили благодаря этому так, что ничем не стеснялись: держали прекрасных лошадей, ели и пили в своё удовольствие».
Особенно тяжёлая атмосфера царила в губерниях, живших в режиме усиленной охраны. Такой убеждённый «правый» сановник, как П.Н. Дурново, заявлял, что там «представители административной власти… стали применять административную высылку не только к лицам политически неблагонадёжным, но и вообще к таким обывателям, поведение которых, по мнению начальства, нарушало спокойное течение общественной жизни… Ни один обыватель не может быть уверен в том, что он обеспечен от производства у него обыска или заключения его под арест».
При ревизии в 1904 г. земских начальников, охватившей 24 уезда, выяснилось, что за их деятельностью надзора «почти вовсе не существовало иначе, как в порядке рассмотрения поступающих от заинтересованных лиц жалоб на их решения и действия. Происходило это вследствие того, что лица, на которых возложен был законом этот надзор, уездные предводители дворянства, за редкими исключениями не только его не осуществляли, но всемерно его избегали по той простой причине, что подведомственные им земские начальники были одновременно и теми лицами, от которых в значительной степени зависело само избрание уездных предводителей. Выяснилось, кроме того, что главный дефект большинства земских начальников состоял не в том, что они проявляли какой-то ничем не сдерживаемый произвол по отношению к местному населению, а в том, что они были склонны к бездействию. Глубокая провинциальная лень, сдобренная доброй дозой индифферентизма к порученному делу, – вот была отличительная черта многих, если не большинства, земских начальников» (Гурко).
Поскольку проблемы внутренней политики для Николая II были сложны и скучны, он всецело сосредоточился на политике внешней. В феврале 1903 г. военный министр А.Н. Куропаткин записал в дневнике: «Я говорил Витте, что у нашего государя грандиозные в голове планы: взять для России Маньчжурию, идти к присоединению к России Кореи. Мечтает под свою державу взять и Тибет. Хочет взять Персию, захватить не только Босфор, но и Дарданеллы. Что мы, министры, по местным обстоятельствам задерживаем государя в осуществлении его мечтаний, но всё разочаровываем; он всё же думает, что он прав, что лучше нас понимает вопросы славы и пользы России. Поэтому каждый Безобразов, который поёт в унисон, кажется государю более правильно понимающим его замыслы, чем мы, министры». На дальневосточном направлении – в Китае и Корее – император хотел проявить свою волю в полной мере, вне зависимости от сковывавшей её бюрократической рутины. Там он мог, наконец, вести свою «личную политику»! Благо «у нас нет конституций и парламента, и я буду посылать столько войск, сколько мне вздумается», – записал царские слова Половцов. Образованное в 1903 г. на Дальнем Востоке особое наместничество, по сути, было выведено из-под контроля официального правительства и управлялось специальными доверенными лицами царя. Как известно, эта «личная политика» привела империю к Порт-Артуру и Цусиме…
Николай II пошёл на конституционную реформу только под давлением революции, об этом недвусмысленно свидетельствует его письмо петербургскому генерал-губернатору Д.Ф. Трепову накануне издания Манифеста 17 октября: «Да, России даруется конституция. Немного нас было, которые боролись против неё. Но поддержка в этой борьбе ниоткуда не пришла. Всякий день от нас отворачивалось всё большее количество людей, и в конце концов случилось неизбежное». Да, царь не поддался соблазну вернуть старый порядок после подавления революции, но психологически он не мог и не хотел сделаться конституционным монархом, продолжая воспринимать себя как «хозяина земли Русской», ответственного за неё только перед Богом (вспомним цитированное выше письмо Столыпину о еврейском вопросе). Само слово «конституция» в официальном дискурсе практически не употреблялось. Судя по ряду его высказываний, государь, вопреки духу и букве Основных законов, считал русский парламент не более чем законосовещательным учреждением. Так, в апреле 1909 г. он сказал военному министру В.А. Сухомлинову: «Я создал Думу не для того, чтобы она мне указывала, а для того, чтобы советовала». В 1909-м или 1910-м Николай обсуждал с министром юстиции И.Г. Щегловитовым и председателем Госсовета М.Г. Акимовым возможность отмены положения о том, что вотум одной из палат может лишить его возможности утвердить тот или иной закон. В 1913 г. император в письме министру внутренних дел Н.А. Маклакову возмущался тем, что Дума может отвергать законопроекты министров: «Это при отсутствии у нас конституции [так!] есть полная бессмыслица. Предоставление на выбор и утверждение государя мнения большинства и меньшинства будет хорошим возвращением к прежнему спокойному течению законодательной деятельности, и притом в русском духе». Т. е. идеальная Дума представлялась самодержцу по образцу старорежимного Госсовета! Но даже «правый» и сервильный Н. Маклаков, прославившийся при дворе тем, что для увеселения наследника бесподобно изображал резвящуюся пантеру, не поддержал царскую инициативу.
Можно предположить, что только очевидное отсутствие сочувствия реакционным тенденциям среди высшей бюрократии останавливало Николая II от более решительных действий. Сам же он, видимо, смирялся с новым порядком только как с неизбежным злом «и надеялся выждать случай, чтобы наконец умалить власть столь нелюбимых им представительных учреждений». От своих прежних «азиатских» замашек последний Романов отказываться не собирался, особенно в сферах, недоступных для парламентского контроля. Например, по его настоянию, с явным нарушением законов и церковных правил в 1909 г. был произведён развод Е.В. Бутович, на которой очень хотел жениться военный министр Сухомлинов. Не менее характерна расправа в 1912 г. с саратовским епископом Гермогеном (Долганёвым), осмелившимся возвысить свой голос против влияния Распутина в церковных делах, – архиерей императорским указом был уволен от присутствия в Синоде, а затем и вовсе отправлен в ссылку. Тяжёлое впечатление производят некоторые высказывания Николая Александровича периода борьбы с революцией. Понятно, что они обусловлены остротой момента, но всё же их кровожадность бьёт через край. Так, поздней осенью 1905 г., по свидетельству главноуправляющего Канцелярией по принятию прошений А.А. Будберга, царь говорил своим сотрудникам, что, «по его мнению, дело надо вести так: где разгромлено имение – все хутора в окружении обыскать войсками и у кого будет оружие в руках – расстреливать. Будет много невинных жертв, но перед этим останавливаться нельзя». В декабре того же года на донесении о подавлении революционного движения в курляндском городе Туккуме самодержец наложил резолюцию: «Надо было разгромить город». 12 февраля 1906 г. на телеграмму директора Верхнеудинского реального училища с просьбой о смягчении наказания для пяти учителей, приговорённых к повешению, монарх саркастически ответил: «Всяк сверчок знай свой шесток».
Явно с трудом терпел император «единое правительство», мешавшее его полновластию. Пока премьером был такой крупный человек, как Столыпин, Николай вынужденно мирился с этим «новоделом». По словам министра торговли и промышленности С.И. Тимашева, «кабинет П.А. Столыпина был действительно объединённым правительством, чего нам так недоставало как до, так и после него. Не согласные с ним министры уходили в отставку, а если они задерживались и начинали подпольную интригу, то в один прекрасный день находили у себя на столе указ об увольнении, как было с государственным контролером [П.Х.] Шванебахом. Для проведения в Совете министров задуманной меры нужно было вперёд заручиться поддержкой Петра Аркадьевича, и тогда успех был обеспечен». Но после убийства Столыпина деятельность правительства стала снова сбиваться на старый лад. В премьерство В.Н. Коковцова многие важные министерские назначения происходили без его ведома, с подачи тех или иных влиятельных лиц, равным образом дело обстояло и с увольнениями – например, министра внутренних дел А.А. Макарова. Незадолго до отставки Коковцов заявил на заседании Совета: «В нашей среде давно уж нет ни единства, ни дружной работы, ни даже взаимного уважения – тех условий, которые так необходимы… Наша рознь, и я сказал не обинуясь, интриги в нашей среде никогда не проявлялись так ярко, как за самое последнее время». Ещё менее на роль сильного премьера годился престарелый И.Л. Горемыкин. «Ситуация заметно осложнялась правовой неопределенностью. Ни статус Совета министров, ни тем более полномочия его председателя не были подробно прописаны в законодательстве. Не был разрешён и ключевой вопрос: каковы пределы вмешательства императора в правительственные дела. Всё это отдавалось на волю случая… После… 1911 г. премьер стремительно утрачивал способность координировать деятельность министров, которые в меру своих амбиций проводили собственную политику». Г.Н. Трубецкой остроумно заметил, что к началу Первой мировой войны Совет министров «был объединён только помещением, в котором они [министры] собирались».
Авторитет Николая II к 1914 г. был чрезвычайно низок практически во всех сегментах образованного класса, даже среди высшей бюрократии и генералитета. Но рушился он и в умах того самого «простого народа», который государь, несмотря ни на что, продолжал считать своей незыблемой опорой. Война придала этому процессу лавинообразный характер. Тяжёлые поражения 1915 г. вызвали крайне болезненную реакцию и верхов, и низов, причём всё чаще вину за неудачи на фронте людская молва возлагала лично на венценосца, особенно после того, как он возглавил войска. В России были и раньше очень непопулярные монархи – достаточно вспомнить Петра III и Павла I, – но недовольство ими в общем не выходило за рамки дворянства (и отчасти духовенства), теперь же перед нами случай действительно всенародного негодования. Нечто подобное можно обнаружить в эпоху Петра I, но тогда возмущение «царём-Антихристом» сопровождалось и вполне обоснованным страхом перед его железной рукой – Николая Александровича же никто не боялся.
Впрочем, внутреннюю политику императора военного времени тоже трудно назвать разумной. Чего только стоило создание своеобразного военно-гражданского двоевластия, обернувшегося «полным разладом между действиями гражданской власти и распоряжениями Ставки, пользовавшейся, на основании положения о полевом управлении войск, неограниченной властью в пределах местностей, причисленных к театру военных действий… к местностям, подчинённым Ставке, были отнесены не только весьма обширная тыловая полоса армии, но и самая столица империи. Центр управления оказался подчинённым часто сменяющимся второразрядным военноначальникам (лучшие получали назначения на фронте). Эти воеводы, ввиду присвоенных им чрезвычайных полномочий, с места вообразили себя владыками и разговаривали с правительством, как с заносчивым подчинённым, нередко проводя собственную политику в вопросах внутренней охраны, в отношении печати, рабочего вопроса и общественных организаций» (Гурко). Во время отступления 1915 г. по приказу Ставки проводилась настоящая тактика выжженной земли – жители оставляемых русской армией областей насильственно выселялись в глубь России, а их имущество и жилища уничтожались. Сотни тысяч людей, в основном евреи и поляки, составили гигантскую и беспорядочную беженскую массу, голодную и оборванную, вносящую в тыл разрушение и хаос.
«Как бы нарочно никогда Россия не имела такого слабого и бездарного правительства, как именно во время войны» (Н.Н. Покровский). «Министерская чехарда» могла кого угодно привести в смущение и подтолкнуть к самой мрачной конспирологии: «Всего с июля 1914 г. по февраль 1917 г., т. е. за 31 месяц, министрами перебывали 39 человек, в т. ч. 4 председателя Совета министров, столько же военных министров, министров юстиции и земледелия и обер-прокуроров Синода, 3 государственных контролёра, 3 министра иностранных дел, народного просвещения и путей сообщения, 2 министра торговли и промышленности, наконец, 6 министров внутренних дел». И это происходило во время самой большой войны, которую когда-либо вела Россия! «Министры сменялись с невероятною быстротою, и на смену ушедшим приходили люди всё более и более неведомые, и всё громче стали говорить о так называемом влиянии “тёмных сил”, так как никто не понимал, откуда берутся эти новые люди с их сомнительным прошлым, сумбурными планами и полною неподготовкою к делу управления, да ещё в такую страшную пору» (В.Н. Коковцов). «Союзники не могли не взглянуть на нас как на восточное государство, в котором возможны всякие эксперименты» (Г.Н. Трубецкой). Сохранение всеобщего раздражителя – Распутина – вблизи императорской семьи показывает, насколько неадекватно воспринимала реальность венценосная чета.
В отчаяние приходили самые пламенные монархисты. По словам С.Н. Булгакова, «неудача самодержавия в лице Николая II была настолько велика, непоправима, что она обрекала того, кто мог и хотел любить только самодержавие, понятое как государственная вселенская идея, на ежечасное умирание. И притом в повседневной жизни эта неудача измельчалась, она разменивалась и дробилась, принимала вид пошлый, жалкий и ничтожный. Царя можно было любить только в уединении, но всякая встреча в действительности оскорбляла и ранила, приносила миллион терзаний». «Я часто ломаю голову над вопросом: чем можно спасти Монархию? – записал в январе 1917 г. Л.А. Тихомиров. – И право – не вижу средств. Самое главное в том, что Государь не может, конечно, переродиться и изменить своего характера. С громадным характером, с твёрдым преследованием одного плана, одной линии поведения, – вообще говоря – можно спасать всё, выходить из самых отчаянных положений. Но ведь именно этого у него не будет и не может быть. Он может только вечно колебаться и постоянно переходить от плана к плану. Ну а при этом – в столь запутанном положении – можно только рухнуть… если не будет какого-нибудь Провиденциального вмешательства». Множество депутатов-монархистов вошли в оппозиционный Прогрессивный блок. Сам В.М. Пуришкевич, говоривший о себе «правее меня только стена», выступил в Думе с речью против «тёмных сил» вокруг престола и принял участие в убийстве Распутина. «Немало людей страдали оттого, что, вопреки своему искреннему желанию, они просто не могли любить своего царя. Без радости они воспринимали падение монархии, с тревогой смотрели в будущее, однако поддерживать последнего императора, любить его через силу они уже не могли».
Русский посланник в Сербии Г.Н. Трубецкой, вернувшийся в марте 1916 г. на родину, вспоминал московскую атмосферу на исходе того же года: «Кошмарное настроение постепенно сгущалось… охватывая людей без различия партий, не только левых, но и самых заядлых правых. Все чувствовали, что так дальше идти не может, что внутреннее положение, усиливая существующую разруху, должно привести нас либо к национальной катастрофе, либо к государственному или, вернее сказать, к дворцовому перевороту. Об этом говорили все. Было неприятно даже собираться с друзьями, потому что, в сущности, все разговоры сводились неизменно всегда к одному и тому же, а вместе с тем никто из нас не чувствовал в себе моральную силу и оправдание стать заговорщиком». И, как считают компетентные современные историки, эта заговорщицкая болтовня так ни во что серьёзное и не вылилась. Но в час икс практически вся политическая элита империи отказала своему монарху в поддержке.
А в то же самое время император на тревоги министра иностранных дел Покровского о надвигающейся революции флегматично отвечал: «Вы неправильно осведомлены; никакой революции не будет».