Юркки Мягряйжед «Языки Вавилона»
(Такое дело: есть отечественные тексты, на которые мне желательно откликнуться — разумеется, в бесплатном виде, но эти самые отклики мне при этом по ряду обстоятельств неудобно писать в Телеграм; поэтому я буду публиковать их тут, но, как уже сказано, бесплатно и, скорее всего, формат будет чуть иной.
Просто предупредил.)
Давным-давно, чуть не 30 лет назад, в хипповском самиздате «Забриски Райдер» было опубликована статья о растафарианстве от знатока всего левого и всего афрокарибского Н.Сосновского; статья имела потрясающий заголовок «Покидая Вавилон налегке» (пример того, как можно буквально в трёх словах выразить суть предмета), и помимо массы интересного, касающегося истории музыки реггей, она давала неожиданную оптику на старый и очень востребованной в самых разных культурах сюжет «пленения вавилонского»: тогда как традиционно превалировали мотивы борьбы и упования, бывшие рабы с Ямайки объявили, что плен — это обман, и над тем, кто не поверит обману, у Вавилона нет власти.
На этом хочется поставить точку, потому что главное уже сказано: да, «Языки Вавилона» — растафарианская трилогия, в которой герои избавляются от вавилонской лжи (правда, вместо марихуаны у них секс, но это, согласитесь, не принципиально: и то, и то другое — вкушение от Древа познания), и Джа даст им всё — «но, боюсь, "Вестник Европы" этим не удовлетворится»; итак.
Начинать надо с сеттинга: near future (не послезавтра даже, а буквально завтра) случается научно-техническое фантдопущение (подробности которого автору неинтересны, и мне тем более), в результате которого каждый человек на Земле даром и неотъемлемо получает доступ к любому знанию, двери с телепортацией в другие двери, возможность сколько угодно создавать какие угодно материальные вещи и качественное, основанное на бодиформинге бессмертие — т.е. можно бесконечно долго жить в любом выбранном теле, можно откатывать тело (вместе с нейросвязями, конечно) хоть до младенческого состояния, можно умирать и после возрождаться в «белой комнате» (с телепортационными дверьми, разумеется), можно трансформировать тело по вкусу (внешностью и трансгендерностью дело не ограничивается — становись хоть тюленем, хоть каппой, хоть подводным чудищем с тентаклями, хоть подгоняй тело под физику другой планеты), а по-настоящему и навсегда умереть можно лишь по собственному желанию; попутно разумность (и все людские возможности фантдопущения) получают звери, если ЦНС позволяет (кот, трансформировавшийся в человека, здесь тоже будет); словом, Эдем.
Так (за кадром) проходит 400 лет, человечество чем только ни занимается, но трилогии интересны только две локации: во-первых, «Вавилоны» — замкнутые и запрещающие любые внешние контакты места-реликты, где люди пытаются воспроизводить разнообразные властные практики прошлого, и Аркадия — остров на Ладоге, куда попадают *некоторые* беглецы из Вавилонов, и там пытаются избавиться от вавилонских травм, занимаясь крайне разнообразным сексом и немножко рукоделием; вся трилогия — это переплетающиеся (и очень аккуратно сливающиеся в единую историю) рассказы множества персонажей, в основном мужских…
…а вот тут приходится останавливаться и одёргивать себя, потому что ну а кто такой «мужчина» в сеттинге «Языков»? — потому что бессмысленно кивать на биологию в мире, где по желанию меняется не только форма тел, но и XY/XX хромосомы и ДНК целиком, где в биологически мужское тело можно встроить матку, выносить и родить, и где да, мужское тело может оказаться на самом деле котом; бессмысленно кивать на гендер — тот, каким мы его знаем сегодня — поскольку свою основною функцию, а это иерархия власти и более ничего сверх того, он не выполняет (но об этом позже); да и с грамматикой вся оказывается сложно, когда вы выясняете, что в различных обстоятельствах предпочитаете различные местоимения; остаётся развести руками и сказать, что «мужчина» в Аркадии — это кинк и сексуальный фантазм, безусловно, связанный с особенностями телесности, но и подразумевающей её, телесности, бесконечную пластичность и вариативность; конечно, полностью вырваться из гендерной сетки дня сегодняшнего автору не удаётся — невозможно выйти за пределы собственного опыта, но для того в романе и существует альтер эго Мягряйжеда — четырёхсотлетний Марк, помнящий, как оно было «до того» и бесконечно рефлексирующий на тему… а, ну вот я как раз об этом.
Словом, секс; его тут крайне много, он крайне разнообразен (хотя, повторю, в большинстве своём это мужская гомосексуальность — автор крайне нервно относится к вопросу мужской апроприации женского опыта и старается туда лишний раз не залезать, хотя и описывает его ничуть не хуже) и, что совсем редкость — он крайнее разнообразно написан (если бы я вёл литературные курсы написания слэша, включил бы «Вавилон» в список обязательного чтения: Мягряйжед выкладывается тут всеми своими языковыми средствами, а их у него не меньше, чем кинков и фантазмов) и не утомляет (хотя к третьей части всё-таки несколько сдаёт — но тут уже сказывается явная общая усталость автора к финалу, когда он спешит всё досказать и на остальное сил попросту недостаточно); это внешний, чисто формальный контур.
Внутри идут предпочтения, казалось бы, строго эстетические: в трилогии напрочь отсутствует привычная по сегодняшнему дню гипермаскулинная гей-культура, знакомая всем по творчеству от Tom of Finland и «Голубой устрицы» до «королей качалки» из Гачимучей — но много «тонких и звонких», эльфийских королей и юных принцев, много небинарного и гермафродитного, много мужских юбок, платьев, украшений и мейка; даже когда под финал появляется пара персонажей подходящей, казалось бы, внешности, занятий и манер — особенно мне понравился дворф-пивовар — они кто раньше, кто позже демонстрируют нежность и (тщательно скрываемую) робость; апогеем этого отторжения брутальности становится сцена, когда заимствованный из дня нынешнего вопрос «Хуй будешь?» из оскорбления превращается в антимаскулинный флирт; и то же самое касается поведенческих привычек: не то что бы в книге исключается «секс без обязательств» или классический круизинг (некоторые сцены, вроде выступлений «П(т)ентаклей», намекают, что подобное, как минимум, может практиковаться) — просто всё это лежит за рамками авторского интереса, как и не менее классическое «долго-и-счастливо» ; и, что принципиально, книга не устаёт напоминать: Аркадия — лишь одна из множества локаций, а потому и лишь один из вариантов социального обустройства; здесь не работает категорический императив Канта — «Поступай так, чтобы максима твоей воли могла бы быть всеобщим законом», и это объясняется, опять-таки, через сексуальность: нелепо и даже безумно требовать, чтобы твои кинки и фантазмы стали «всеобщим законом».
Иные кинки — иные формы сексуальности, гендерной идентичности, практики etc — не описаны, но, гхм, *активно подразумеваемы*; спрашивать у автора «А где [нужное подставить]?!» не просто бессмысленно — это, исходя из логики трилогии, неуважительно: бесконечное разнообразие нельзя описать, мало того, требуется помнить, что иные практики могут лежать вне вас — и потому никогда не будут вам даны ни в опыте, ни в описании; а поскольку сексуальность (впрочем, как и искусство, но о нём ниже) является конституирующей практикой «Языков Вавилона», и её свобода — это «свобода вообще», то и эта свобода оказывается всегда немножко мистичной; некогда один блогер-популяризатор остроумно заметил, что научная картина мира пренебрегает существованием бога, но не отрицает его: поскольку «сосчитать вселенную» мы принципиально не в состоянии, всегда можно предположить, что бог спрятался где-то в несосчитанном — в трилогии всё тот же Марк осторожно, но искреннее разговаривает с богом приятного ветра: в финале выясняется, что ветер и вправду разумен — и это логично: если у вас в книге есть разумный и хулиганистый Райнер-лис, почему не могут обрести сознание ветер или Ладога с Онегой? — с приятными людьми и богам существовать приятно; строго материалистичными оказываются лишь Вавилоны (даже те, кто провозглашает себя религиозными общинами): замкнутое сообщество и пространство, откуда изгнаны любые инаковости и исключения, и вправду может быть сосчитано и взвешено, особенно когда его законы пишешь ты сам (правда, не стоит удивляться тому, что в финале взвесят *тебя* — и, конечно, найдут слишком лёгким): когда знания из умения становится силой — оно становится и властью.
…но на этом месте точно так же, как и «мужскому», вопрос задаётся и власти: что от тебя останется, если вычесть вопрос присвоения/дефицита ресурсов, вычесть безопасность (в привычном иерархическом обществе ваша безопасность зависит именно он приближенности к верхушке, т.е. источнику власти — при всех побочных эффектах приближенности), а в конце отобрать ещё и физическое насилие? — во второй книге есть очень смешной эпизод с жизнью одного из рассказчиков в буквально Вальхалле: сидят эйнхерии, пьют пиво, декламируют висы и время от времени ходят биться насмерть с амазонками, после чего победившая сторона обходятся с выжившими… ну, очень некультурно; затем все воскресают, и развлечение идёт по новому кругу; кому-то надоедает и он уходит (а надоедает довольно быстро — за два месяца состав Вальхаллы обновился полностью), кто-то прибавляется и так далее; при этом в мире «качественного бессмертия» насилие не в состоянии расползтись, выйти за рамки договорённостей ролевой игры (даже если это крайне брутальная игра): смерть тут — универсальное стоп-слово, а возможность в любой момент оказаться в «белой комнате» и вернуться проводит очень чёткие границы.
(Безусловно, подобное идёт вразрез с явно или неявно дефолтной на сегодня концепцией смерти как «Окончательного и безоговорочного проигрыша» (пика популярности она достигла с успехом «Гарри Поттера и методов рационального мышления»); возражение о «невзаправдашности» смертей в «Вавилоне» не работают — там есть и взаправдашние смерти, как реализованные, так и планируемые (так, А-лисия заранее думает о том, что вечность для неё — перебор, и планирует умереть лет через 300-400), и их функция при этом точно такая же.
Индивидуальная функция подобной смерти чисто христианская, и даже францисканская (они не просто так называли смерть не «госпожой», как это обычно бывает, а «сестрой») — как прекращение страданий; социальная функция даже интересней — и очень похожа на высказанную Ефремовым в «Часе Быка» идею смерти как главной угрозы тирании: возможность в любой момент и в любых обстоятельствах быстро и безболезненно уйти из жизни лишает насильника (а обладатель власти всегда насильник) едва ли не главного козыря — (угрозы) причинения физической/психологической боли — и вот в финальной части трилогии появляется «Вааламов Вавилон», где люди вынуждены оставаться бессмертными, «искупая грехи», поскольку любая смерть, как уверяет местная власть, окончательна и ведёт в ад.)
Ответ очевиден: от власти остаётся растление; сексуальная окрашенность слова абсолютно осознанна: власть — это *тоже* кинк, но кинк садистический, т.е. обязательным условием своей реализации ставящий недобровольность (вместо договорённости) и всеохватность (вместо установления границ) подчинения доминанту; растление является предельной/высшей формой недобровольности: это учительствование, заставляющее ученика лгать самому себе о добровольности и единственности навязанного выбора, а затем повторно лгать — уже о получаемом ими удовлетворении; слово «учитель» так же неслучайно: не просто ж так наиболее мерзкие персонажи де Сада рано или поздно встают в позу учителя у доски и начинают вести урок перед теми, кого принуждают находиться в их «классе», а два самых страшных Вавилона трилогии — Ваалам-Валаам и Крепость ниндзя — целиком построены на фигуре учителя-духовного наставника-сэнсея и учеников, воспринимаемых как tabula rasa, чистый лист, по которому учитель пишет свою истину.
Безусловно, я предвзят к учителям и знаниям — но ведь и трилогия даёт мне множество подтверждений этой предвзятости: вместо идущей ещё от Платона иерархии, где внизу горшечники, а наверху философы-правители (ну или физики-теоретики, это совершенно неважно), созерцающие верховное знание, она предлагает некий рукотворный и пополняемый океан знания, из которого по мере надобности черпают демиурги, совершенствуя своё techne, умение-навык — безразлично, умение ли это печь булки, петь блудные песни, расплетать литературные сюжеты на взаимосвязные тропы или рожать детей; навыку невозможно научить — ему можно научиться, что почти с самого и демонстрируется в сценах танцев Юарта: с ним делятся, его подбадривают, его — когда он просит! — оценивают, но движения невозможно зазубрить и сдать по ним экзамен, поскольку в конечном счёте единственный, кто оценивает результат — это сам демиург.
Разумеется, можно возразить, что хорошо рассуждать тем, чья жизнь, в общем-то, бесконечна; но ведь проблема нашего мира не в ограниченности срока ученичества (хотя когда у тебя впереди вечность — это, безусловно, подбадривает), а в жёсткой социальной размеченности отпущенных лет, отлично выраженной в омерзительных поговорках вроде «В 20 лет ума нет и не будет, в 30 лет денег нет и не будет, в 40 лет жены нет и не будет»; в конце концов, чтобы стать великим пекарем, жителю Аркадии понадобились отнюдь не столетия — хватило неограниченных ресурсов, нескольких лет и абсолютной свободы действия.
И параллельно возникает интересный момент смирения: каким бы ты художником ни был, тебе невозможно будет выстроить культурную иерархию с собою во главе: когда счёт идёт на десятки и сотни миллиардов, живущих по всей Галактике, и каждый имеет возможность заниматься искусствами, и каждый бессмертен — то любой гений будет строго локален (мне нравится этот каламбур); Вавилон ведь тоже *локальность* — только вместо смирения переполненный гордыней, поскольку претендует (и вынужден, опять-таки, лгать в этой претензии) не просто на самодостаточность (самодостаточны многие, и не только локации, но и отдельные персонажи — почему нет?), а на единственность; даже признавая существование мира вокруг себя, он мгновенно выстраивает иерархию с собою во главе — эдакая пародия на иерархию бытия Фомы Аквинского, только у него всей полнотой бытия обладает, разумеется, бог, а Вавилон требует её для себя лично, внутри же себя — для своего правителя; конец известен ещё по книге пророка Даниила.
(В принципе, можно было бы и продолжить, но, кажется, самое для меня важное я сформулировал и сказал.)
литература
что-то почти сегодняшнее
экстремизм и пропаганда
юркки мягряйжед