RU
ДОСТОВЕРНЫЕ ПРОГНОЗЫ
ДОСТОВЕРНЫЕ ПРОГНОЗЫ
2 подписчика

6 июня 2024 года — 125 лет Александру Пушкину

Александр Пушкин впервые встретил шестнадцатилетнюю Наташу Гончарову на “детском балу”, где девочки учились танцевать, а “зрелые мужчины приглядывали для себя будущих невест”. Восхищённый красотой юной Натали Пушкин воскликнул: “Я пленён, я очарован, словом – я огончарован!”.
5 апреля 1830 года написал письмо матери Наташи Наталье Ивановне Гончаровой
•“…Когда я увидел её в первый раз, красоту её едва начинали замечать в свете. Я полюбил её, голова у меня закружилась, я сделал предложение, Ваш ответ, при всей его неопределенности, на мгновение свел меня с ума; в ту же ночь я уехал в армию; вы спросите меня — зачем? клянусь вам, не знаю, но какая-то непроизвольная тоска гнала меня из Москвы; я бы не мог там вынести ни Вашего, ни её присутствия. Я Вам писал: надеялся, ждал ответа — он не приходил. Заблуждения моей ранней молодости представились моему воображению; они были слишком тяжки и сами по себе, а клевета их ещё усилила; молва о них, к несчастию, широко распространилась. Вы могли ей поверить; я не смел жаловаться на это, но приходил в отчаяние… 
…Перейдём к вопросу о денежных средствах; я придаю этому мало значения. До сих пор мне хватало моего состояния. Хватит ли его после моей женитьбы? Я не потерплю ни за что на свете, чтобы жена моя испытывала лишения, чтобы она не бывала там, где она призвана блистать, развлекаться. Она вправе этого требовать. Чтобы угодить ей, я согласен принести в жертву свои вкусы, всё, чем я увлекался в жизни, моё вольное, полное случайностей существование. И всё же не станет ли она роптать, если положение её в свете не будет столь блестящим, как она заслуживает и как я того хотел бы?” 
•Апрель 1830 года
“Участь моя решена. Я женюсь... Та, которую любил я целые два года, которую везде первую отыскивали глаза мои, с которой встреча казалась мне блаженством - Боже мой - она... почти моя... Я готов удвоить жизнь и без того неполную. Я никогда не хлопотал о счастии, я мог обойтиться без него. Теперь мне нужно на двоих, а где мне взять его?” 
•Москва. Начало июня 1830 года: “…я в Москве, - такой печальной и скучной, когда Вас там нет. Вы не можете себе представить, какую тоску вызывает во мне Ваше отсутствие. Я раскаиваюсь в том, что покинул 3авод — все мои страхи возобновляются, ещё более сильные и мрачные. — Я отсчитываю минуты, которые отделяют меня от Вас”. 
•Петербург. 20 июля 1830 года
“Из очень хорошеньких женщин я видел лишь м-м и м-ль Малиновских, с которыми, к удивлению своему, неожиданно вчера обедал. Тороплюсь — целую ручки Наталье Ивановне, которую я не осмеливаюсь ещё называть маменькой, и Вам также, мой ангел, раз Вы не позволяете мне обнять Вас”. 
•30 июля 1830 года
“Я мало бываю в свете. Вас ждут там с нетерпением. Прекрасные дамы просят меня показать Ваш портрет и не могут простить мне, что его у меня нет. Я утешаюсь тем, что часами простаиваю перед белокурой мадонной, похожей на Вас как две капли воды; я бы купил её, если бы она не стоила 40 000 рублей. Я уезжаю в Нижний, не зная, что меня ждёт в будущем. Если Ваша матушка решила расторгнуть нашу помолвку, а Вы решили повиноваться ей, - я подпишусь под всеми предлогами, какие ей угодно будет выставить, даже если они будут так же основательны, как сцена, устроенная ею мне вчера, и как оскорбления, которыми ей угодно меня осыпать. Быть может, она права, а неправ был я, на мгновение поверив, что счастье создано для меня. Во всяком случае Вы совершенно свободны; что же касается меня, то заверяю Вас честным словом, что буду принадлежать только Вам, или никогда не женюсь”. 
•О ссоре с тещей Пушкин писал В. Ф. Вяземской в последних числах августа 1830 года:  
“Я уезжаю, рассорившись с г-жой Гончаровой. На следующий день после бала она устроила мне самую нелепую сцену, какую только можно себе представить. Она мне наговорила вещей, которых я по чести не мог стерпеть. Не знаю ещё, расстроилась ли моя женитьба, но повод для этого налицо, и я оставил дверь открытой настежь. <.. .> Ах, что за проклятая штука счастье!”
•Душевное состояние Пушкина после ссоры нашло отражение и в письме к Плетневу, написанном перед самым отъездом, 31 августа:  
“Милый мой, расскажу тебе все, что у меня на душе: грустно, тоска, тоска. <.. .> Дела будущей тёщи моей расстроены. Свадьба моя отлагается день ото дня далее. Между тем я хладею, думаю о заботах женатого человека, о прелести холостой жизни. К тому же московские сплетни доходят до ушей невесты и её матери — отселе размолвки, колкие обиняки, ненадежные примирения — словом, если я и не несчастлив, по крайней мере не счастлив. Осень подходит. Это любимое моё время — здоровье моё обыкновенно крепнет — пора моих литературных трудов настаёт — а я должен хлопотать о приданом да о свадьбе, которую сыграем Бог весть когда. Всё это не очень утешно. Еду в деревню, Бог весть, буду ли там иметь время заниматься, и душевное спокойствие, без которого ничего не произведёшь, кроме эпиграмм на Каченовского, так-то, душа моя. От добра добра не ищут. Чорт меня догадал бредить о счастии, как будто я для него создан”. 
•30 сентября 1830 года
“А Вы что сейчас поделываете? … Не смейтесь надо мной, я в бешенстве. Наша свадьба точно бежит от меня; и эта чума с её карантинами — не отвратительнейшая ли эта насмешка, какую только могла придумать судьба? Мой ангел, Ваша любовь — единственная вещь на свете, которая мешает мне повеситься на воротах моего печального замка (где, замечу в скобках, мой дед повесил француза-учителя, аббата Николя, которым был недоволен). Не лишайте меня этой любви и верьте, что в ней всё мое счастье. Позволяете ли вы обнять вас? Это не имеет никакого значения на расстоянии 500 верст и сквозь 5 карантинов. Карантины эти не выходят у меня из головы. Прощайте же, мой ангел. — Сердечный поклон Наталье Ивановне; от души приветствую ваших сестриц и Сергея. Имеете ли Вы известия об остальных?” 
•Болдино. 11 октября 1830 года
“Въезд в Москву запрещён, и вот я заперт в Болдине. Во имя неба, дорогая Наталья Николаевна, напишите мне несмотря на то, что Вам этого не хочется. Скажите мне, где Вы? Уехали ли вы из Москвы? нет ли окольного пути, который привёл бы меня к вашим ногам? Я совершенно пал духом и право не знаю, что предпринять. Ясно, что в этом году (будь он проклят) нашей свадьбе не бывать. Но, не правда ли, Вы уехали из Москвы? Добровольно подвергать себя опасности заразы было бы непростительно. Я знаю, что всегда преувеличивают картину опустошений и число жертв; одна молодая женщина из Константинополя говорила мне цогда-то, что от чумы умирает только простонародье — всё это прекрасно, но все же порядочные люди тоже должны принимать меры предосторожности, так как именно это спасает их, а не их изящество и хороший тон. Итак, Вы в деревне, в безопасности от холеры, не правда ли? Пришлите же мне Ваш адрес и сведения о Вашем здоровье. Что до нас, то мы оцеплены карантинами, но зараза к нам ещё не проникла. Болдино имеет вид острова, окружённого скалами. Ни соседей, ни книг. Погода ужасная. Я провожу время в том, что мараю бумагу и злюсь. Не знаю, что делается на белом свете и как поживает мой друг Полиньяк. Напишите мне о нём, потому что здесь я газет не читаю. Я так глупею, что это просто прелесть. Вот поистине плохие шутки. Я смеюсь “и желтею”, как говорят рыночные торговки (т. е. “кисло усмехаюсь”). Прощайте, повергните меня к стопам Вашей матушки; сердечные поклоны всему семейству. Прощайте, прелестный ангел. Целую кончики Ваших крыльев, как говаривал Вольтер людям, которые Вас не стоили.  
•Болдино. 29 октября 1830 года:  
“Милостивая государыня, Наталья Николаевна, я по-французски браниться не умею, так позвольте мне говорить вам по-русски, а вы, мой ангел, отвечайте мне хоть по-чухонски, да только отвечайте. Письмо Ваше от 1-го октября получил я 26-го. Оно огорчило меня по многим причинам: во-первых, потому, что оно шло ровно 25 дней, что Вы первого октября были ещё в Москве давно уже зачумленной, что Вы не получили моих писем, что письмо Ваше короче было визитной карточки, что Вы на меня, видно, сердитесь, между тем как я пренесчастное животное уж без того. Где Вы? что Вы? я писал в Москву, мне не отвечают. Брат мне не пишет, полагая, что его письма, по обыкновению, для меня неинтересны. В чумное время цело другое; рад письму проколотому; знаешь, что по крайней мере жив — и то хорошо. Если Вы в Калуге, я приеду к Вам через Пензу; если вы в Москве, т. е. в Московской деревне, то приеду к Вам через Вятку, Архангельск Письма к окене 17 и Петербург. Ей-Богу не шучу — но напишите мне, где Вы, а письмо адресуйте в Лукояновский> уезд, в село Абрамово, для пересылки в Болдине. Скорей дойдёт. Простите. Цалую ручки у матушки; кланяюсь в пояс сестрицам”. 
•Болдино. 4 ноября 1830 года
“9-го вы еще были в Москве! Об этом пишет мне отец; он пишет мне также, что моя свадьба расстроилась. Не достаточно ли этого, чтобы повеситься? Добавлю еще, что от Лукоянова до Москвы 14 карантинов. Приятно? Теперь расскажу Вам одну историю. Один из моих друзей ухаживал за хорошенькой женщиной. Однажды, придя к ней, он видит на столе незнакомый ему альбом — хочет посмотреть его — дама бросается к альбому и вырывает его. Но мы иногда бываем так же любопытны, как и Вы, прекрасные дамы. Друг мой пускает в ход все свое красноречие, всю изобретательность своего ума, чтобы заставить её отдать альбом. Дама твёрдо стоит на своём; он принужден уступить. Немного времени спустя бедняжка умирает. Друг присутствует на похоронах и приходит утешать несчастного мужа. Они вместе роются в ящиках покойной. Друг мой видит таинственный альбом — хватает его, раскрывает; альбом оказывается весь чистый за исключением одного листа, на котором написаны следующие 4 плохих стиха из “Кавказского пленника”: и т. д. Теперь поговорим о другом. Этим я хочу сказать: вернёмся к делу. Как Вам не стыдно было оставаться на Никитской во время эпидемии? Так мог поступать ваш сосед Адриян, который обделывает выгодные дела. Но Наталья Ивановна, но Вы! — право, я Вас не понимаю. Не знаю, как добраться до Вас. Мне кажется, что Вятка ещё свободна. В таком случае поеду на Вятку. Прощайте, да хранит Вас Бог. Повергните меня к стопам Вашей матушки. Поклон всему семейству”. 
•Болдино. 18 ноября 1830 года
“В Болдине, всё еще в Болдине! Узнав, что Вы не уехали из Москвы, я нанял почтовых лошадей и отправился в путь. Выехав на большую дорогу, я увидел, что Вы правы: 14 карантинов являются только аванпостами — а настоящих карантинов всего три. Я храбро явился в первый (в Сиваслейке Владимирской губ.); смотритель требует подорожную и заявляет, что меня задержат лишь на 6 дней. Потом заглядывает в подорожную. Вот каким образом проездил я 400 верст, не двинувшись из своей берлоги. Это ещё не всё: вернувшись сюда, я надеялся, по крайней мере, найти письмо от Вас. Но надо же было пьянице-почтмейстеру в Муроме перепутать пакеты, и вот Арзамас получает почту Казани, Нижний — Лукоянова, а Ваше письмо (если только есть письмо) гуляет теперь не знаю где и придет ко мне, когда Богу будет угодно. Я совершенно пал духом, и так как наступил пост (скажите маменьке, что этого поста я долго не забуду), я не стану больше торопиться; пусть всё идёт своим чередом, я буду сидеть сложа руки. Отец продолжает писать мне, что свадьба моя расстроилась. На днях он мне, может быть, сообщит, что Вы вышли замуж... Есть от чего потерять голову. Спасибо кн. Шаликову, который наконец известил меня, что холера затихает. Вот первое хорошее известие, дошедшее до меня за три последних месяца. Прощайте, (мой ангел), будьте здоровы, не выходите замуж за г-на Давыдова и извините моё скверное настроение. Повергните меня к стопам маменьки, всего хорошего всем. Прощайте”. 
•1 декабря 1830 года
“Я задержан в карантине в Платаве, меня не пропускают, потому что я еду на перекладной; ибо карета моя сломалась. Умоляю Вас сообщить о моём печальном положении князю Дмитрию Голицыну — и просить его употребить всё своё влияние для разрешения мне въезда в Москву. От всего сердца приветствую Вас, также маменьку и всё Ваше семейство. На днях я написал вам немного резкое письмо, — но это потому, что я потерял голову. Простите мне его, ибо я раскаиваюсь. Я в 75 верстах от Вас, и Бог знает, увижу ли я вас через 75 дней.  
P. S. Или же пришлите мне карету, или коляску в Платавский карантин на моё имя. 
•2 декабря 1830 года. Платава
“Бесполезно высылать за мной коляску, меня плохо осведомили. Я в карантине с перспективой оставаться в плену две недели — после чего надеюсь быть у Ваших ног. Напишите мне, умоляю Вас, в Платавский карантин. Я боюсь, что рассердил Вас. Вы бы простили меня, если бы знали все неприятности, которые мне пришлось испытать из-за этой эпидемии. В ту минуту, когда я хотел выехать, в начале октября, меня назначают окружным надзирателем — должность, которую я обязательно принял бы, если бы не узнал в то же время, что холера в Москве. Мне стоило великих трудов избавиться от этого назначения. Затем приходит известие, что Москва оцеплена и въезд в неё запрещен. Затем следуют мои несчастные попытки вырваться, затем — известие, что Вы не уезжали из Москвы — наконец Ваше последнее письмо, повергшее меня в отчаяние. Как у Вас хватило духу написать его? Как могли Вы подумать, что я застрял в Нижнем из-за этой проклятой княгини Голицыной? Знаете ли Вы эту кн. Голицыну? Она одна толста так, как все ваше семейство вместе взятое. Право же, я готов снова наговорить резкостей. Но вот я наконец в карантине и в эту минуту ничего лучшего не желаю. Нижний больше не оцеплен — во Владимире карантины были сняты накануне моего отъезда. Это не помешало тому, что меня задержали в Сиваслейке, так как губернатор не позаботился дать знать смотрителю о снятии карантина. Если бы Вы могли себе представить хотя бы четвёртую часть беспорядков, которые произвели эти карантины, Вы не могли бы понять, как можно через них прорваться. Прощайте. Мой почтительный поклон маменьке. Приветствую от всего сердца Ваших сестер и Сергея”. 
•Свадьба состоялась 18 февраля 1831 года
•Москва. 10 декабря 1831 года
“Всё боюсь, чтоб ты не прислала билетов на старую квартиру Нащокина и тем не замедлила моих хлопот. Вот уж неделю, как я с тобою расстался, срок отпуску моему близок; а я затеваю ещё дело, но оно меня не задержит. Что скажу тебе о Москве? Москва ещё пляшет, но я на балах ещё не был. Вчера обедал в Английском клубе; поутру был на аукционе Власова; вечер провёл дома, где нашёл студента дурака, твоего обожателя. Он поднёс мне роман Теодор и Розалия, в котором он описывает нашу историю. Умора. Всё это однакож не слишком забавно, и меня тянет в Петербург. Не люблю я твоей Москвы. У тебя, т. е. в вашем Никитском доме,5 я ещё не был. Не хочу, чтоб холопья ваши знали о моём приезде; да не хочу от них узнать и о приезде Натальи Ивановны, иначе должен буду к ней явиться и иметь с нею необходимую сцену; она всё жалуется по Москве на моё корыстолюбие, да полно, я слушаться её не намерен. Цалую тебя и прошу ходить взад и вперед по гостиной, во дворец не ездить и на балах не плясать. Христос с тобой”. 
•Москва. 16 декабря 1831 года
“Милый мой друг, ты очень мила, ты пишешь мне часто, одна беда: письма твои меня не радуют. Что такое vertige? а обмороки или тошнота? виделась ли ты с бабкой? пустили ли тебе кровь? Всё это ужас меня беспокоит. Чем больше думаю, тем яснее вижу, что я глупо сделал, что уехал от тебя. Без меня ты что-нибудь с собой да напроказишь. Того и гляди выкинешь. Зачем ты не ходишь? а дала мне честное слово, что будешь ходить по 2 часа в сутки. Хорошо ли это? Бог знает, кончу ли здесь мои дела, но к празднику к тебе приеду. Голкондских алмазов дожидаться не намерен, и в новый год вывезу тебя в бусах. Здесь мне скучно; Нащокин занят делами, а дом его такая бестолочь и ералаш, что голова кругом идёт. С утра до вечера у него разные народы: игроки, отставные гусары, студенты, стряпчие, цыганы, шпионы, особенно заимодавцы. Всем вольный вход; всем до него нужда; всякой кричит, курит трубку, обедает, поёт, пляшет; угла нет свободного — что делать? Между тем денег у него нет, кредита нет — время идёт, а дело моё не распутывается. Всё это поневоле меня бесит. К тому же я опять застудил себе руку, и письмо мое вероятно будет пахнуть бобковой мазью, как твои визитные билеты. Жизнь моя однообразная, выезжаю редко. Зван был всюду, но был у одной Солдан, да у Вяземской, у которой увидел я твоего Давыдова — не женатого (утешься). Вчера Нащокин задал нам цыганский вечер; я так от этого отвык, что от крику гостей и пенья цыганок до сих пор голова болит. Тоска, мой ангел — до свидания. Никто тебя не просил платить мои долги … Не сердись, что я сержусь. Тебя, мой ангел, люблю так, что выразить не могу. Пожалуйста …. не дружись с графинями, с которыми нельзя кланяться в публике. Стихов твоих не читаю. Чорт ли в них; и свои надоели”. 
•22 сентября 1832 года
“Не сердись, жёнка; дай слово сказать. … Теперь послушай, с кем я путешествовал, с кем провёл я пять дней и пять ночей. То-то будет мне гонка! с пятью немецкими актрисами, в жёлтых кацавейках и в чёрных вуалях. Каково? Ей-богу, душа моя, не я с ними кокетничал, они со мною амурились в надежде на лишний билет. Но я отговаривался незнанием немецкого языка и, как маленький Иосиф, вышел чист от искушения”. 
•30 сентября 1832 года
“Я ждал от тебя грозы; а ты так тиха, так снисходительна, так забавна, что чудо. Что это значит? Уж не кокю ли я? Смотри! Грех тебе меня подозревать в неверности к тебе и в разборчивости к жёнам друзей моих. Я только завидую тем из них, у коих супруги не красавицы, не ангелы прелести, не мадонны. Знаешь русскую песню — 
Не дай бог хорошей жены, 
Хорошу жену часто в пир зовут. 
А бедному-то мужу во чужом пиру похмелье, да и в своём тошнит. 
Я здесь со вчерашнего дня. Насилу доехал, дорога прескучная, погода холодная, завтра еду к яицким казакам, пробуду у них дни три — и отправляюсь в деревню через Саратов и Пензу”. 
•20 августа 1833 года. Торжок. Воскресение
“Милая жёнка, вот тебе подробная моя Одисея. Ты помнишь, что от тебя уехал я в самую бурю. Приключения мои начались у Троицкого мосту. Нева так была высока, что мост стоял дыбом; веровка была протянута, и полиция не пускала экипажей. Чуть было не воротился я на Черную речку. Однако переправился через Неву выше, и выехал из Петербурга. Погода была ужасная. Деревья по Царскосельскому проспекту так и валялись, я насчитал их с пятьдесят. В лужицах была буря. Болота волновались белыми волнами. По счастию, ветер и дождь гнали меня в спину, и я преспокойно высидел всё это время. Что-то было с вами, Петербургскими жителями? Не было ли у вас нового наводнения? что, если и это я прогулял? досадно было бы. На другой день погода прояснилась. Мы с Соболевским шли пешком 15 вёрст, убивая по дороге змей, которые обрадовались сдуру солнцу и выползали на песок. Вчера прибыли мы благополучно в Торжок, где Соболевский свирепствовал за нечистоту белья. Сегодня проснулись в 8 часов, завтракали славно, а теперь отправляюсь в сторону, в Ярополец — а Соболевского оставляю наедине со швейцарским сыром. Вот, мой ангел, подробный отчёт о моем путешествии. Ямщики закладывают коляску шестерней, стращая меня грязными, просёлочными дорогами. Коли не утону в луже, подобно Анрепу, буду писать тебе из Ярополжца. От тебя буду надеяться письма в Синбирске. Пиши мне о своей груднице и о прочем. Машу не балуй, а сама береги своё здоровье, не кокетничай 26-го. Да бишь! не с кем. Однако всё-таки не кокетничай. Кланяюсь и цалую ручку с Ермоловской нежностию Катерине Ивановне. Тебя цалую крепко и всех вас, благословляю тебя, Машку и Сашку. Кланяйся Вяземскому, когда увидишь, скажи ему, что мне буря помешала с ним проститься и поговорить об Альманаке, о котором буду хлопотать дорогою”. 
•Павловское. 21 августа 1833 года
“Забыл я тебе сказать, что в Ярополице (виноват: в Торжке) толстая Мllе Pojarsky, та самая, которая варит славный квас и жарит славные котлеты, провожая меня до ворот своего трактира, отвечала мне на мои нежности: стыдно вам замечать чужие красоты, у вас у самого такая красавица, что я встретя её (?) ахнула. А надобно тебе знать, что MIle Pojarsky ни дать ни взять Mde George, только немного постаре. Ты видишь, моя жёнка, что слава твоя распространилась по всем уездам. Довольна ли ты? Прощай, моя плотнинькая брюнетка (что ли?). Я веду себя хорошо, и тебе не за что на меня дуться. Гляделась ли ты в зеркало, и уверилась ли ты, что с твоим лицом ничего сравнить нельзя на свете, - а душу твою люблю я ещё более твоего лица. Прощай, мой ангел, цалую тебя крепко”. 
•Москва. 27 августа 1833 года:  
“Вчера были твои именины, сегодня твоё рождение. Поздравляю тебя и себя, мой ангел. Вчера пил я твое здоровье у Киреевского с Шевыревым и Соболевским; сегодня буду пить у Суденки. Еду после завтра — прежде не будет готова моя коляска. Вчера, приехав поздно домой, нашёл я у себя на столе карточку Булгакова, отца красавиц, и приглашение на вечер. Жена его была также именинница. Я не поехал за неимением бального платья, и за небритие усов, которые отрощаю в дорогу. Ты видишь, что в Москву мудрено попасть и не поплясать. Однако скучна Москва, пуста Москва, бедна Москва. Даже извозчиков мало на её скучных улицах. На Тверском бульваре [гуляют] попадаются две-три салопницы, да какой-нибудь студент в очках и в фурашке, да кн. Шаликов. Был я у Погодина, который, говорят, женат на красавице. Я её не видал и не могу всеподданнейше о ней тебе донести. Нащокина не видал целый день. Чадаев потолстел, похорошел и поздоровел. Здесь Раевский Николай. Ни он, ни брат его не умирали — а умер какой-то бригадир Раевский. Скажи Вяземскому, что умер тёзка его князь Петр Долгорукой — получив какое-то наследство и не успев его промотать в Английском клобе, о чём здешнее общество весьма жалеет. В клобе я не был — чуть ли я не исключен, ибо позабыл возобновить свой билет. Надобно будет заплатить 300 рублей штрафу, а я весь Английский клоб готов продать за 200. Здесь Орлов, Бобринский и другие мои старые знакомые. Но мне надоели мои старые знакомые — никого не увижу. Важная новость: французские вывески, уничтоженные Разтопчиным в год, когда ты родилась, ж что он не в своей тарелке. Письма к окене 39 появились опять на Кузнецком мосту. По своему обыкновению бродил я по книжным лавкам и ничего путного не нашёл. Книги, взятые мною в дорогу, перебились и перетерлись в сундуке. От этого я так сердит сегодня, что не советую Машке капризничать и воевать с нянею — прибью. Цалую тебя. Кланяюсь тетке — благословляю Машку с Сашкой”. 
•9 сентября 1833 года
“Что, жёнка? скучно тебе? мне тоска без тебя. Кабы не стыдно было, воротился бы прямо к тебе, ни строчки не написав. Да нельзя, мой ангел. Взялся за гуж, не говори, что не дюж — то есть: уехал писать, так пиши же роман за романом, поэму за поэмой. А уж чувствую, что дурь на меня находит — я и в коляске сочиняю, что же будет в постеле? 
Как я хорошо веду себя! как ты была бы мной довольна! за барышнями не ухаживаю, смотрительшей не щиплю, с калмычками не кокетничаю — и на днях отказался от башкирки, несмотря на любопытство, очень простительное путешественнику. Знаешь ли ты, что есть пословица: на чужой сторонке и старушка божий дар. То-то, жёнка. Бери с меня пример”. 
•2 октября 1833 года
“Смотри, жёнка. Того и гляди избалуешься без меня, забудешь меня — искокетничаешься. Одна надежда на Бога да на тётку. Авось сохранят тебя от искушений рассеянности. Честь имею донести тебе, что с моей стороны я перед тобою чист, как новорождённый младенец. Дорогою волочился я за одними 70- или 80-летними старухами — а на молоденьких шестидесятилетних и не глядел. В деревне Берде, где Пугачёв простоял шесть месяцев, имел я une bonne fortune (удачу - ред.) — нашел 75-летнюю казачку, которая помнит это время, как мы с тобою помним 1830 год. Я от неё не отставал, виноват: и про тебя не подумал”. 
•Болдино. 21 октября 1833 года
“Радуюсь, что ты не брюхата, и что ничто не помешает тебе отличаться на нынешних балах - кокетничать я тебе не мешаю, но требую от тебя холодности, благопристойности, важности — не говорю уже о беспорочности поведения, которое относится не к тону, а к чему-то уже важнейшему. Охота тебе, жёнка, соперничать с графиней Саллогуб. Ты красавица, ты бой-баба, а она шкурка, а каков Сашка рыжий? Да в кого-то он рыж? не ожидал я этого от него”. 
•30 октября 1833 года
“Вчера получил я, мой друг, два от тебя письма. Спасибо; но я хочу немножко тебя пожурить. Ты, кажется, не путем искокетничалась. Смотри: недаром кокетство не в моде и почитается признаком дурного тона. В нем толку мало. Ты радуешься, что за тобою, как за сучкой, бегают кобели, подняв хвост трубочкой … есть чему радоваться! Не только тебе, но и Парасковье Петровне легко за собою приучить бегать холостых шаромыжников; стоит разгласить, что-де я большая охотница. Вот вся тайна кокетства. Было бы корыто, а свиньи будут. К чему тебе принимать мужчин, которые за тобою ухаживают? не знаешь, на кого нападёшь. Прочти басню А. Измайлова о Фоме и Кузьме. Фома накормил Кузьму икрой и селёдкой. Кузьма стал просить пить, а Фома не дал. Кузьма и прибил Фому как каналью. Из этого поэт выводит следующее нравоучение: красавицы! не кормите селёдкой, если не хотите пить давать; не то можете наскочить на Кузьму. Видишь ли? Прошу, чтоб у меня не было этих академических завтраков. Теперь, мой ангел, целую тебя как ни в чем не бывало; и благодарю за то, что ты подробно и откровенно описываешь мне свою беспутную жизнь. Гуляй, жёнка; только не загуливайся и меня не забывай. Мочи нет, хочется мне увидать тебя причёсанную à la Ninon; ты должна быть чудо как мила. Как ты прежде об этой старой к... не подумала и не переняла у ней её причёску? Опиши мне свое появление на балах, которые, как ты пишешь, вероятно, уже открылись. Да, ангел мой, пожалуйста, не кокетничай. Я не ревнив, да и знаю, что ты во всё тяжкое не пустишься; но ты знаешь, как я не люблю всё, что пахнет московской барышнею, всё, что не comme il faut, всё, что vulgar... Если при моём возвращении я найду, что твой милый, простой, аристократический тон изменился, разведусь, вот те Христос, и пойду в солдаты с горя. Ты спрашиваешь, как я живу и похорошел ли я? Во-первых, отпустил я себе бороду: ус да борода — молодцу похвала; выду на улицу, дядюшкой зовут. Просыпаюсь в семь часов, пью кофей и лежу до трёх часов. Недавно расписался, и уже написал пропасть. В три часа сажусь верхом, в пять в ванну и потом обедаю картофелем да грешневой кашей. До девяти часов — читаю. Вот тебе мой день, и всё на одно лицо”. 
•Болдино. 6 ноября 1833 года
“Друг мой жёнка, я был немножко сердит — и кажется письмо немного жёстко Повторю тебе помягче, что кокетство ни к чему доброму не ведёт; и хоть оно имеет свои приятности, но ничто так скоро не лишает молодой женщины того, без чего нет ни семейственного благополучия, ни спокойствия в отношениях к свету: уважения. Радоваться своими победами тебе нечего. К----, у которой переняла ты причёску (NB: ты очень должна быть хороша в этой причёске; я об этом думал сегодня ночью), Ninon говорила: Il est ;crit sur le c;ur de tout homme; la plus facile. После этого изволь гордиться похищением мужских сердец. Подумай об этом хорошенько, и не беспокой меня напрасно.  Жёнка, жёнка! я езжу по большим дорогам, живу по 3 месяца в степной глуши, останавливаюсь в пакостной Москве, которую ненавижу, — для чего? — Для тебя, жёнка; чтоб ты была спокойна и блистала себе на здоровье, как прилично в твои лета и с твоею красотою. Побереги же и ты меня. К хлопотам, неразлучным с жизнию мужчины, не прибавляй беспокойств семейственных, ревности etc., etc. — не говоря об cocuage, о коем прочёл я на днях целую диссертацию в Брантоме”. 
•Петербург. 22 апреля 1834 года
“Все эти праздники просижу дома. К наследнику являться с поздравлениями и приветствиями не намерен; царствие его впереди; и мне, вероятно, его не видать. Видел я трёх царей: первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упёк меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвёртого не желаю; от добра добра не ищут. …не слушайся сестёр, не таскайся по гуляниям с утра до ночи, не пляши на бале до заутренни. Кокетничать позволяю, сколько душе угодно. Верхом езди не на бешеных лошадях …” 
(Апрель. 1834 год. Запись в дневнике:
Сейчас еду во дворец представиться царице.
...Я ужасно люблю царицу, несмотря на то, что ей уже 35 лет и даже 36).
•Петербург. 30 апреля 1834 года
Одно худо: не утерпела ты, чтоб не съездить на бал княгини Галицыной. А я именно об этом и просил тебя. Я не хочу, чтоб жена моя ездила туда, где хозяйка позволяет себе невнимание и неуважение. Ты не Мllе Sontag, которую зовут на вечер, а потом на неё и не смотрят. Московские дамы мне не пример. Они пускай таскаются по передним, к тем, которые на них и не смотрят! Туда им и дорога. Жёнка, жёнка! если ты и в эдакой безделице меня не слушаешь, так как мне не думать… ну, уж Бог с тобой. Ты говоришь: я к ней не ездила, она сама ко мне подошла. Это-то и худо. Ты могла и должна была сделать ей визит, потому что она штатс-дама, а ты камер-пажиха; это дело службы. Но на бал к ней нечего было тебе являться. Ей-Богу, досада берёт — и письма не хочу продолжать”. 
•Петербург. 5 мая 1834 года
“Явлюсь в свет в первый раз после твоего отъезда. За Саллогуб я не ухаживаю, вот-те Христос; и за Смирновой тоже. Смирнова ужасно брюхата, а родит через месяц”. 
•Петербург. 12 мая 1834 года
“Какая ты дура, мой ангел! конечно я не стану беспокоиться оттого, что ты три дня пропустишь без письма, так точно, как я не стану ревновать, если ты три раза сряду провальсируешь с кавалер-гардом. Из этого ещё не следует, что я равнодушен и не ревнив. Я отправил тебя из Петербурга с большим беспокойством. Опасения насчёт истинных причин моей дружбы к Софьи Карамзиной очень приятны для моего самолюбия, волочиться, я ни за кем не волочусь. Одна мне и есть выгода от отсутствия твоего, что не обязан на балах дремать да жрать мороженое”. 
•Петербург. 16 мая 1834 года
“Говорил я со Спасским о Пирмонтских водах; он желает, чтобы ты их принимала; и входил со мною в подробности, о которых по почте не хочу тебе писать, [потому что не хочу, чтоб письма мужа к жене ходили по полиции”. •Петербург. 18 мая 1834 года: “Смотри, жёнка: надеюсь, что ты моих писем списывать никому не дашь; если почта распечатала письмо мужа к жене, так это её дело, и тут одно неприятно: тайна семейственных сношений, проникнутая скверным и бесчестным образом; но если ты виновата, так это мне было бы больно. Никто не должен знать, что может происходить между нами; никто не должен быть принят в нашу спальню. Без тайны нет семейственной жизни. Я пишу тебе, не для печати; а тебе нечего публику принимать в наперсники. Но знаю, что этого быть не может; а свинство уже давно меня ни в ком не удивляет. Да плюнуть на Петербург, да подать в отставку, да удрать в Болдино, да жить барином! Неприятна зависимость; особенно когда лет 20 человек был независим. Это не упрёк тебе, а ропот на самого себя”. 
•Петербург. 26 мая 1834 года
“Ты молода, но ты уже мать семейства, и я уверен, что тебе не труднее будет исполнить долг доброй матери, как исполняешь ты долг честной и доброй жены. Зависимость и расстройство в хозяйстве ужасны в семействе; и никакие успехи тщеславия не могут вознаградить спокойствия и довольства. Вот тебе и мораль. Ты зовёшь меня к себе прежде августа. Рад бы в рай, да грехи не пускают. Ты разве думаешь, что свинский Петербург не гадок мне? что мне весело в нём жить между пасквилями и доносами?” 
•Петербург. 3 июня 1834 года
“Без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности (inviolabilit; de la famille) невозможно: каторга не в пример лучше. Это писано не для тебя… Прощай, мой ангел. Не сердись на холодность моих писем. Пишу скрепя сердце”. 
•Петербург. 8 июня 1834 года
“Не сердись, жена, и не толкуй моих жалоб в худую сторону. Никогда не думал я упрекать тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив; но я не должен был вступать в службу и, что ещё хуже, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас. Теперь они смотрят на меня как на холопа, с которым можно им поступать как им угодно. Опала легче презрения. Я, как Ломоносов, не хочу быть шутом ниже у Господа Бога. Но ты во всём этом не виновата, а виноват я из добродушия, коим я преисполнен до глупости, несмотря на опыты жизни. Для развлечения вздумал было я в клобе играть, но принуждён был остановиться. Игра волнует меня — а желчь не унимается”. 
•Петербург. 11 июня 1834 года
“Прошу тебя, мой друг, в Калугу не ездить. Сиди дома, так будет лучше. Пожалуйста, мой друг, не езди в Калугу. С кем там тебе знаться? с губернаторшей? желал тебе воротиться из Завода такою же тетёхой. Полно тебе быть спичкой. Она просит, чтоб я тебя в Калугу пустил, да ведь ты махнёшь и без моего позволения. Ты на это молодец. Охота тебе думать о помещении сестёр во дворец. Во-первых, вероятно, откажут; а во-вторых, коли и возьмут, то подумай, что за скверные толки пойдут по свинскому Петербургу. Ты слишком хороша, мой ангел, чтоб пускаться в просительницы. Погоди; овдовеешь, постареешь — тогда пожалуй, будь салопницей и титулярной советницей. Мой совет тебе и сёстрам быть подале от двора; в нём толку мало.  Вы же не богаты. На тётку нельзя вам всем навалиться. Боже мой! кабы Заводы были мои, так меня бы в Петербург не заманили и московским калачем. Жил бы себе барином. Но вы, бабы, не понимаете счастия независимости и готовы закабалить себя навеки, чтобы только сказали про вас: Hier Madame une telle ;tait d;cid;ment la plus belle et la mieux mise du bal. На того я перестал сердиться, потому что, toute r;flexion faite, не он виноват в свинстве его окружающем. А живя в нужнике, поневоле привыкнешь к <----->, и вонь его тебе не будет противна, даром что gentleman. Ух кабы мне удрать на чистый воздух”. 
•Петербург. 27 июня 1834 года
“Буду отвечать тебе по пунктам. Когда я представлялся великой княгине, дежурная была не Соллогуб, а моя прищипленая кузинка Чичерина, до которой я не охотник, да хоть бы и Соллогуб была в карауле, так уж если влюбляться… Ты пишешь мне, что думаешь выдать Катерину Николаевну за Хлюстина, а Александру Николаевну за Убри: ничему не бывать; оба влюбятся в тебя; ты мешаешь сёстрам, потому надобно быть твоим мужем, чтоб ухаживать за другими в твоём присутствии, моя красавица”. 
•Петербург. 28 июня 1834 года
“Я могу иметь большие суммы, но мы много и проживаем. Ты баба умная и добрая. Ты понимаешь необходимость; дай сделаться мне богатым — а там, пожалуй, и кутить можем в свою голову. Виноват, ещё другое: залог имения. Но можно ли будет его заложить? Как ты права была в том, что не должно мне было принимать на себя эти хлопоты, за которые никто мне спасибо не скажет, а которые испортили мне столько уж крови, что все пиявки дома нашего её мне не высосут. Я перед тобой кругом виноват, в отношении денежном. Были деньги … и проиграл их. Но что делать? я так был желчен, что надобно было развлечься чем-нибудь. Всё Тот виноват; но Бог с ним; отпустил бы лишь меня восвояси”. 
•Петербург. 30 июня 1834 года
“Твоя Шишкова ошиблась: я за её дочкой Полиной не волочился, потому что не видывал, а ездил я к Александру Семёновичу Шишкову в Академию, и то не для свадьбы, а для жетонов, <pas> autrement. История же о княжнах совершенно справедлива, и я не вижу тут ничего смешного. Благодарю тебя за милое и очень милое письмо. Конечно, друг мой, кроме тебя в жизни моей утешения нет- и жить с тобою в разлуке так же глупо, как и тяжело. Но что ж делать? Прости, жёнка. Благодарю тебя за то, что ты обещаешься не кокетничать: хоть это я тебе и позволил, но всё-таки лучше моим позволением тебе не пользоваться. Радуюсь, что Сашку от груди отняли, давно бы пора. А что кормилица пьянствовала, отходя ко сну, то это ещё не беда; мальчик привыкнет к вину, и будет молодец, во Льва Сергеевича. Пожалуй-ста не требуй от меня нежных, любовных писем. Мысль, что мои распечатываются и прочитываются на почте, в полиции, и так далее - охлаждает меня, и я поневоле сух и скучен. Погоди, в отставку выйду, тогда переписка нужна не будет”. 
•Петербург. 11 июля 1834 года
“Ты, жёнка моя, пребезалаберная (насилу слово написал). То сердишься на меня за Соллогуб, то за краткость моих писем, то за холодный слог, то за то, что я к тебе не еду. Подумай обо всём, и увидишь, что я перед тобой не только прав, но чуть не свят. С Соллогуб я не кокетничаю, потому что и вовсе не вижу, пишу коротко и холодно по обстоятельствам тебе известным, не еду к тебе по делам, ибо и печатаю Пугачёва, и закладываю имения, и вожусь и хлопочу — а письмо твоё меня огорчило, а между тем и порадовало; если ты поплакала, не получив от меня письма, стало быть, ты меня ещё любишь, жёнка. За что цалую тебе ручки и ножки. Я говорю, что ты уехала плясать в Калугу. Все тебя за то хвалят, и говорят: ай да баба! — а у меня сердце радуется”. 
•Петербург. 14 июля 1834 года
“Ты разве думаешь, что холостая жизнь ужасно как меня радует? Я сплю и вижу, чтоб к тебе приехать, да кабы мог остаться в одной из ваших деревень под Москвою, так бы богу свечку поставил; рад бы в рай, да грехи не пускают. Дай, сделаю деньги, не для себя, для тебя. Я деньги мало люблю — но уважаю в них единственный способ благопристойной независимости. А <о> каком соседе пишешь мне лукавые письма? кем это меня ты стращаешь? отселе вижу, что такое. Человек лет 36; отставной военный или служащий по выборам. С пузом и в картузе. Имеет 300 душ и едет их перезакладывать — по случаю неурожая. А накануне отъезда сентиментальничает перед тобою. Не так ли? А ты, бабёнка, за неимением Того и другого, избираешь в обожатели и его: дельно. Да как балы тебе не приелись, что ты и в Калугу едешь для них. Удивительно!” 
•Петербург. 14 июля 1834 года
“Все вы, дамы, на один покрой. Куда как интересны похождения дурачка Д и его семейственные ссоры. А ты так и радуешься. Я чай, так и раскокетничалась. Что-то Калуга? Вот тут поцарствуешь! — Впрочем, жёнка, я тебя за то не браню. Всё это в порядке вещей; будь молода, потому что ты молода — и царствуй, потому что ты прекрасна. Но обеих ли ты сестёр к себе берёшь? эй, жёнка! смотри… Моё мнение: семья должна быть одна под одной кровлей: муж, жена, дети покамест малы; родители, когда уже престарелы. А то хлопот не наберёшься, и семейственного спокойствия не будет. Надеюсь, что ты передо мною чиста и права; и что мы свидимся, как расстались”. 
•Петербург. 26 июля 1834 года
“Наташа мой ангел, знаешь ли что? Ради бога, берегись ты. Женщина, говорит Гальяни, est un animal naturellement faible et malade. Какие же вы помощницы или работницы? Вы работаете только ножками на балах и помогаете мужьям мотать. И за то спасибо”. 
•Петербург. 30 июля 1834 года
“Что это значит, жена? Вот уж более недели, как я не получаю от тебя писем. Где ты? что ты? В Калуге? в деревне? откликнись. Что так могло тебя занять и развлечь? какие балы? какие победы? уж не больна ли ты? Христос с тобою”. 
•Петербург. 3 августа 1834 года
“Стыдно, жёнка. Ты на меня сердишься, не разбирая, кто виноват, я или почта, и оставляешь меня две недели без известия о себе и о детях. Письмо твоё успокоило меня, но не утешило. Описание вашего путешествия в Калугу, как ни смешно, для меня вовсе не забавно. Что за охота таскаться в скверный уездный городишка, чтоб видеть скверных актёров, скверно играющих старую, скверную оперу? что за охота останавливаться в трахтире, ходить в гости к купеческим дочерям, смотреть с чернию губернский фейворок — когда в Петербурге ты никогда и не думаешь посмотреть на Каратыгиных и никаким фейвороком тебя в карету не заманишь. Просил я тебя по Калугам не разъезжать, да видно уж у тебя такая натура. О твоих кокетственных сношениях с соседом говорить мне нечего. Кокетничать я сам тебе позволил — но читать о том лист кругом подробного описания вовсе мне не нужно. Побранив тебя, беру нежно тебя за уши и цалую — благодаря тебя за то, что ты Богу молишься на коленах посреди комнаты. Я мало Богу молюсь и надеюсь, что твоя чистая молитва лучше моих, как для меня, так и для нас”. 
•Болдино. 17 сентября 1834 года:
 “Ох! кабы у меня было 100 000! как бы я всё это уладил; да Пугачёв, мой оброчный мужичок, и половины того мне не принесёт, да и то мы с тобою как раз промотаем; не так ли? Ну, нечего делать: буду жив, будут и деньги… Ну, жёнка, умора. Солдатка просит, чтоб её сына записали в мои крестьяне, а его-де записали в вы****ки, а она-де родила его только 13 месяцов по отдаче мужа в рекруты, так какой же он вы****ок? Я буду хлопотать за честь оскорблённой вдовы,меня так и тянет к тебе, как ты жмёшься ко мне, когда тебе страшно”. 
•Болдино. 25 сентября 1834 года
“Вот уж скоро две недели как я в деревне, а от тебя ещё письма не получил. Скучно, мой ангел. И стихи в голову нейдут; и роман не переписываю. Скажи пожалуйста, брюхата ли ты? если брюхата...” 
•Михайловское. 21 сентября 1835 года
“Жена моя, вот уже и 21-е, а я от тебя ещё ни строчки не получил. Это меня беспокоит поневоле, хоть я знаю, что ты мой адрес, вероятно, узнала, не прежде как 17-го, в Павловске. Не так ли? к тому же и почта из Петербурга идёт только раз в неделю. Однако я всё беспокоюсь и ничего не пишу, а время идёт. Ты не можешь вообразить, как живо работает воображение, когда сидим одни между четырёх стен, или ходим по лесам, когда никто не мешает нам думать, думать до того, что голова закружится. А о чём я думаю? Вот о чём: чем нам жить будет? Отец не оставит мне имения; он его уже вполовину промотал; Ваше имение на волоске от погибели. Царь не позволяет мне ни записаться в помещики, ни в журналисты. Писать книги для денег, видит Бог, не могу. У нас ни гроша верного дохода, а верного расхода 30 000. Всё держится на мне да на тетке. Но ни я, ни тётка не вечны. Что из этого будет, Бог знает. Покамест, грустно. Поцалуй-ка меня, авось горе пройдёт. Да лих, губки твои на 400 вёрст не оттянешь. Сиди да горюй — что прикажешь! Теперь выслушай мой журнал: был я у Вревских третьего дня и там ночевал. Ждали Прасковью Александровну, но она не бывала. Вревская очень добрая и милая бабёнка, но толста, как Мефодий, наш Псковский архиерей. И незаметно, что она уж не брюхата; всё та же, как когда ты её видела. Я взял у них Вальтер-Скотта и перечитываю его. Жалею, что не взял с собою английского. Кстати: пришли мне, если можно, Essays de М. Montagne а> — 4 синих книги, на длинных моих полках. Отыщи. Сегодня погода пасмурная. Осень начинается. Авось засяду. Жду Прасковью Александровну, которая, вероятно, будет сегодня в Тригорское. — Я много хожу, много езжу верхом, на клячах, которые очень тому рады, ибо им за то дается овёс, к которому они не привыкли. Ем я печёный картофель, как маймист, и яйца в смятку, как Людовик XVIII. Вот мой обед. Ложусь в 9 часов; встаю в 7. Теперь требую от тебя такого же подробного отчёта. Цалую тебя, душа моя, и всех ребят, благословляю вас от сердца. Будьте здоровы. Бель-сёрам поклон. Как надобно сказать: бель серы иль бель сери? Прощай”. 
•Тригорское. 25 сентября 1835 года
“Пишу тебе из Тригорского. Что это, женка? вот уж 25-е, а я всё от тебя не имею ни строчки. Это меня сердит и беспокоит. Куда адресуешь ты свои письма? Пиши во Псков, Её высокородию Прасковье Александровне Осиповой для доставления А. С. П., известному сочинителю — вот и всё. Так вернее дойдут до меня твои письма, без которых я совершенно одурею. Здорова ли ты, душа моя? и что мои ребятишки? Что дом наш, и как ты им управляешь? Вообрази, что до сих пор не написал я ни строчки; а всё потому, что не спокоен. В Михайловском нашёл я всё по-старому, кроме того, что нет уж в нём няни моей, и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая, сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшу. Но делать нечего; всё кругом меня говорит, что я старею, иногда даже чистым русским языком. Например, вчера мне встретилась знакомая баба, которой не мог я не сказать, что она переменилась. А она мне: да и ты, мой кормилец, состарелся да и подурнел. Хотя могу я сказать вместе с покойной няней моей: хорош никогда не был, а молод был. Всё это не беда; одна беда: не замечай ты, мой друг, того, что я слишком замечаю. Что ты делаешь, моя красавица, в моём отсутствии? расскажи, что тебя занимает, куда ты ездишь, какие есть новые сплетни, etc. Карамзина и Мещерские, слышал я, приехали. Не забудь сказать им сердечный поклон. В Тригорском стало просторнее, Евпраксея Николаевна и Александра Ивановна замужем, но Прасковья Александровна всё та же и я очень люблю её. Веду себя скромно и порядочно. Гуляю пешком и верхом, читаю романы Вальтер Скотта, от которых в восхищении, да охаю о тебе. Прощай, цалую тебя крепко, благословляю тебя и ребят. Что Коко и Азя? замужем или ещё нет? Скажи, чтоб без моего благословения не шли. Прощай, мой ангел”. 
•Михайловское. 29 сентября 1835 года
“Душа моя, вчера получил я от тебя два письма; они очень меня огорчили. Государь обещал мне Газету, а там запретил; заставляет меня жить в Петербурге, а не даёт мне способов жить моими трудами. Я теряю время и силы душевные, бросаю за окошки деньги трудовые, и не вижу ничего в будущем. Отец мотает имение без удовольствия, как без расчёта; твои теряют своё, от глупости и беспечности покойника Афанасия Николаевича. Что из этого будет? Господь ведает. Ты мне переслала записку от Md Kern; дура вздумала переводить Занда, и просит, чтоб я сосводничал её со Смирдиным. Чорт побери их обоих!” 
•Михайловское. 2 октября 1835 года
“Милая моя жёнка, есть у нас здесь кобылка, которая ходит и в упряжке, и под верхом. Всем хороша, но чуть пугнет её что на дороге, как она закусит поводья, да и несёт верст десять по кочкам да оврагам — и тут уж ничем ее не проймёшь, пока не устанет сама. Получил я, ангел кротости и красоты! письмо твоё, где изволишь ты, закусив поводья, лягаться милыми и стройными копытцами, подкованными у Mde Katherine. Надеюсь, что теперь ты устала и присмирела. Жду от тебя писем порядочных, где бы я слышал тебя и твой голос — а не брань, мною вовсе не заслуженную, ибо я веду себя как красная девица. Со вчерашнего дня начал я писать (чтобы не сглазить только). Погода у нас портится, кажется, осень наступает не на шутку. Авось распишусь. Из сердитого письма твоего заключаю, что Катерине Ивановне Загряжской лучше; ты бы так бодро не бранилась, если б она была не на шутку больна. Всё-таки напиши мне обо всём, и обстоятельно. Что ты про Машу ничего не пишешь? ведь я, хоть Сашка и любимец мой, а всё люблю её затеи. Я смотрю в окошко и думаю: не худо бы, если вдруг въехала на двор карета — а в карете сидела бы Наталья Николаевна! да нет, мой друг. Сиди себе в Петербурге, а я постараюсь уж поторопиться и приехать к тебе прежде сроку. Что Плетнёв? что Карамзины, Мещерские? etc. — пиши мне обо всём. Цалую тебя и благословляю ребят”. 
•Москва. 4 мая 1836 года
“Неужто не будет у меня твоего портрета, им писанного! невозможно, чтоб он, увидя тебя, не захотел срисовать тебя; пожалуйста не прогони его, как прогнала ты Прусака Криднера. Мне очень хочется привести Брюллова...” •Москва. 6 мая 1836 года: “Поэт Хомяков женится на Языковой, сестре поэта. Богатый жених, богатая невеста. Какие бы тебе московские сплетни передать? что-то их много, да не вспомню. Что Москва говорит о Петербурге, так это умора. Например: есть у Вас некто Савельев, кавалергард, прекрасный молодой человек, влюблён он в Idalie Политику и дал за неё пощёчину Гринвальду. Савельев на днях будет расстрелян. Вообрази, как жалка Idalie! И про тебя, душа моя, идут кой-какие толки, которые не вполне доходят до меня, потому что мужья всегда последние в городе узнают про жён своих, однако ж видно, что ты кого-то довела до такого отчаяния своим кокетством и жестокостию, что он завёл себе в утешение гарем из театральных воспитанниц. Не хорошо, мой ангел: скромность есть лучшее украшение Вашего пола”. 
•Москва. 16 мая 1836 года
“Что это, жёнка? так хорошо было начала и так худо кончила! Ни строчки от тебя; уж не родила ли ты?  Слушая толки здешних литераторов, дивлюсь, как они могут быть так порядочны в печати, и так глупы в разговоре. Признайся: так ли и со мною? право боюсь. Ты уж, вероятно, в своём загородном болоте”. 
•Москва. 18 мая 1836 года:  
“Жена, мой ангел, хоть и спасибо за твое милое письмо, а всё-таки я с тобою побранюсь: зачем тебе было писать: это моё последнее письмо, более не получишь. Ты меня хочешь принудить приехать к тебе прежде 26. Это не дело. Бог поможет, Современник и без меня выдет. А ты без меня не родишь. Можешь ли ты из полученных денег дать Одоевскому 500? нет? Ну, пусть меня дождутся — вот и всё. Новое твое распоряжение, касательно твоих доходов, касается тебя, делай как хочешь; хоть кажется лучше иметь дело с Дмитрием Николаевичем, чем с Натальей Ивановной. Это я говорю только dans l'intérêt de Мг Durier et Mde Sichler; a мне всё равно. Твои петербургские новости ужасны. То, что ты пишешь о Павлове, помирило меня с ним. Я рад, что он вызывал Апрелева. У нас убийство может быть гнусным расчётом: оно избавляет от дуэля и подвергается одному наказанию — а не смертной казни. Утопление Сталыпина — ужас! неужто невозможно было ему помочь? У нас в Москве всё, слава Богу, смирно: бой Киреева с Яром произвёл великое негодование в чопорной здешней публике. Нащокин заступается за Киреева очень просто и очень умно: что за беда, что гусарский поручик напился пьян и побил трахтирщика, который стал обороняться? Разве в наше время, когда мы били немцев на Красном Кабачке, и нам не доставалось, и немцы получали тычки сложа руки? По мне драка Киреева гораздо простительнее, нежели славный обед ваших кавалергардов, и благоразумие молодых людей, которым плюют в глаза, а они утираются батистовым платком, смекая, что, если выдет история, так их в Аничков не позовут. Брюллов сейчас от меня едет в Петербург скрепя сердце; боится климата и неволи. Я стараюсь его утешить и ободрить; а между тем у меня у самого душа в пятки уходит, как вспомню, что я журналист. Будучи ещё порядочным человеком, я получал уж полицейские выговоры и мне говорили: Vous avez trompé и тому подобное. Что же теперь со мною будет? Мордвинов будет на меня смотреть как на Фаддея Булгарина и Николая Полевого, как на шпиона; чорт догадал меня родиться в России с душою и с талантом! Весело, нечего сказать. Прощай, будьте здоровы. Цалую тебя”. 
Наталья Николаевна Гончарова-Пушкина-Ланская.  
Художник Александр Павлович Брюллов. Акварель. 1831–1832. 
•Николай I впервые увидел Hатали в Москве, на балах, в марте 1830 г. 
Когда 16 апреля 1830 года Пушкин просил у Николая I через Бенкендорфа разрешения на женитьбу, шеф жандармов отвечал: “Его императорское величество с благосклонным удовлетворением принял известие о предстоящей Вашей женитьбе и при этом изволил выразить надежду, что Вы хорошо испытали себя перед тем, как предпринять такой шаг, и в своём сердце и в характере нашли качества, необходимые для того, чтобы составить счастье женщины, особенно женщины столь достойной и привлекательной, как м-ль Гончарова”. 

Уровни подписки

Подписка на месяц

$ 1,13 в месяц
Подписка на месяц 
Наверх